Вспоминается мне и еще один случай характеризующий отчасти уголовную среду в целом, но больше рамльскую патриархальную. Однажды поздно вечером к нам в камеру ввели высокого поджарого старика. Водворившие его полицейские были явно в игривом настроении и похихикивали. Мои сокамерники тоже встретили его оживленно радостно, хотя за их улыбками чувствовалось легкое лукавство. Он же истово с глубоким чувством со всеми переобнимался и облобызался. И зажурчала дружеская, негромкая, но оживленная, благостная беседа. Я в ней не участвовал и вскоре завалился спать на верхних нарах, но, просыпаясь, чтобы перевернуться с боку на бок, я слышал это журчание и оно и на меня действовало благостно и успокаивающе и я засыпал еще крепче.
Оказывается старик этот был, если можно так выразиться, уголовник на пенсии. Интересна вообще судьба стареющих уголовников. Уголовный мир, как я сказал, – мир силы, а сила к старости уходит. Лишь очень немногие, причем большие калибры, доживая до старости (если доживают), продолжают этот образ жизни, сохраняя к тому же позиции. Подавляющее большинство уходит в другой мир, или в лучший – на тот свет, или в альтернативный, неизвестно лучший или худший, обычный мир, т. е. меняют профессию, среду, остепеняются, нормализуются. Но попадаются неспособные по той или иной причине приспособиться к обычной жизни. К ним принадлежал и этот старик. За время своей буйной молодости, когда он был пусть не великий авторитет, но и не последний в этой профессии, он не сумел составить себе капитала, на проценты от которого он мог бы жить на старости, не обзавелся семьей, не выучился или душа не лежала ни к какой мирной профессии. Материально он как-то сводил концы с концами, не в этом была главная проблема. Главная проблема была душевная пустота и одиночество. Друзья его молодости либо поумирали, либо остепенились, отделились от прежних дел и не желали себе портить служебные и семейные отношения общением с ним. А молодежи там на воле было неинтересно предаваться с ним воспоминанием о делах минувших, о которых они и так уже все узнали еще в первом классе их уголовной «школы». Их кровь будоражили нынешние дела. И вот он придумал себе где-то раз в месяц устраивать праздник души. За месяц он скапливал немного денег, чтобы купить пол пальца гашиша в подарок зекам и дать взятку полицейским, которые за это пускали его на одну ночь в камеру. О сколь много взяток заплачено на этом свете, чтобы в эту камеру не попасть или пораньше выйти из нее! Но вот бывает, оказывается взятки и за то чтобы отсидеть в ней хоть одну ночь. Отчасти за взятку отчасти из сострадания полицейские пускали его и закрывали глаза и на пронос гашиша и на неприкрытое курение его в камере.
Так вот те самые ребята, которые на воле не хотели тратить время на разговоры с ним, а отчасти даже побаивались падения авторитета от того, что точат лясы с этим бывшим, в тоске тюремной камеры, смягченные и настроенные душевно гашишем, охотно слушали давно и много раз слышанные истории и сами делились недавними и мир, и лад, и романтика юности витали в воздухе и ублажали душу старика. На утро он покидал камеру помолодевшим лет на 10 с глазами, сияющими радостью жизни.
Тюремный учитель
Его звали Лугаси. Точнее это была его фамилия, но так его все называли и имени его я или не помню или вообще не знал. Он был довольно крупным авторитетом и, когда я появился в том отделении, он был там за пахана. Пока я дожидался в коридоре решения начальства, в какую камеру меня сунуть, один из шестерок, занимавшихся уборкой коридора и потому имевших свободу перемещения, доложил Лугаси о моем прибытии и принес мне приглашение поселиться у него в камере. Я согласился. Тюремщики, как правило, не возражают против расселения зэков по камерам по их желанию, т.к. это уменьшает число конфликтов и неприятных для них инцидентов. Не возражали они и на этот раз и так я оказался в одной камере с Лугаси.
Мы были наглядно знакомы с ним еще по предыдущему привилегированному отделению Бен-Ами, из которого я ушел по собственному желанию, публично высказав Бен-Ами все, что о нем думаю; Лугаси же был изгнан оттуда еще раньше меня. Там, однако, мы с ним не разу не общались. Но был у нас общий, с позволения сказать, друг, некто Моня. С позволения сказать, потому что никаких настоящих друзей у этого Мони не было и быть не могло, несмотря на то, что в любой ситуации он быстро обзаводился большим количеством людей, с которыми по видимости был дружен. Попал в число таковых и я и лишь со временем понял, с кем имею дело. Моня был законченный сукин сын и все человеческие отношения и дружбу в частности, рассматривал исключительно с точки зрения выгоды для него. Он был довольно крупный гангстер и мне даже доводилось потом встречать его фамилию в уголовной хронике о русской мафии в Америке. Из Америки он и приехал в Израйль после того, как всадил из-за угла несколько пуль девятого калибра в своего «лучшего друга» и еще более крупного авторитета, но не убил и, вполне логично, опасался расплаты по выздоровлении того. Чтобы не начинать в Израйле все с нуля, Моня прихватил с собой пару килограммов героина. Поскольку иврита он не знал, то воспользовался для сбыта помощью своего дружка по Союзу, уехавшего не в Америку, как он, а в Израиль. Но что-то они не поделили и кто-то из них сдал другого полиции, опасаясь, что его «друг» сделает это раньше него, и надеясь получить меньший срок за признание. В тюрьме каждыи из них клялся, что это его сдали, и обещал при встрече с «другом» свести счеты (как водится в таких случаях их рассадили по разным тюрьмам.).
Как уголовник опытный и уже посидевший Моня знал, что в тюрьме нужно иметь свою компанию, а еще лучше быть или по крайней мере считаться ее главарем и вообще всячески накачивать свой авторитет. Но задача эта для него осложнялась его полным незнанием иврита и тем, что в израйльском уголовном мире его никто не знал и никаких заслуг за ним не числил. Поэтому он вынужден был вербовать себе в «друзья» русскоязычных и поскольку их в том отделении было всего несколько человек, то Моня решил включить в состав своей «банды» и меня, несмотря на мое фраерство. Подъехал он ко мне, разыгрывая карту землячества. Мы, мол, с тобой только двое тут по настоящему из России (хотя точности для оба мы были с Украины). Эти кавказцы они и по русски говорить как следует не умеют и пока ты тут не появился, я чуть не разучился вообще разговаривать. И разве тут кто понимает Высоцкого. Конечно, я замечал деланность и неискренность его «дружбы», но человек – животное социальное, общение ему необходимо и проблема общения была для меня главной в тюрьме. С Моней же нас объединял по крайней мере язык, на котором мы оба свободно изъяснялись, и даже некоторая общая часть культурного багажа. Моня, конечно, университетов не кончал и средней школы тоже – его выгнали из 6-го класса за воровство и дальше его школой была уже сама жизнь, естественно, воровская. Но в широком смысле слова культура это не только высокая поэзия и высшая математика. Анекдоты, скажем, тоже относятся к области культуры и их с равным удовольствием слушают и рассказывают и рафинированные интеллигенты и отпетые уголовники. Русский мат – тоже пласт культуры и довольно богатый. Я, правда, не люблю, когда он употребляется в неположенном месте. Но когда он звучит, так сказать, на месте, я вполне готов оценить сочность, силу и даже красоту «великого и могучего» в этом его проявлении. Моня же, тот вообще все иностранные языки изучал как в том анекдоте: «Ян, как по польски будет ж…? Дупа? Тоже ничего». И русским матом, естественно, владел виртуозно. Однако и мои познания в этой области были неплохи и иногда, когда мы упражнялись с ним в матерном искусстве, он прерывал меня, говоря: «Повтори, пожалуйста. Это я должен запомнить и взять на вооружение». В общем, пока членство в этой «банде» меня ни к чему не обязывало и выражалось только в общении, пока из Мони не вылезла его подлость, мы поддерживали с ним более менее дружественные отношения без особых компромиссов с совестью с моей стороны.