Но когда настала осень, он уже работал в пекарне — в полутора тысячах миль от родного города. Лоретту он больше никогда не видел.
Другую девушку звали Бонни. Она хлопнула его по спине, когда он как-то сидел в аптеке Луи, что неподалеку от пекарни, и потягивал кока-колу. Она ударила его по спине и сказала — ведь ты и есть Джо Бонхэм, верно? Джо Бонхэм из Шейл-Сити? Ну вот, а я — Бонни Флэннигэн. Когда-то мы с тобой учились в одной школе.
Господи, до чего же приятно встретить земляка! Он посмотрел на нее, но ничего не припомнил. Да, конечно, сказал он, я помню тебя. Она кивнула и сказала — ты был на класс или два старше меня и никогда не глядел в мою сторону. А как тебе живется сейчас? Зашел бы как-нибудь в гости. Я живу рядом, во дворе, где домики с верандами. Третьи ворота от пекарни. А ты работаешь в пекарне, знаю. Иногда я вижу ребят оттуда, все очень славные. От них-то я и узнала, что ты там.
Он смотрел на нее, видел, что она помоложе его, и понимал, чем она занимается. От огорчения что-то оборвалось у него внутри. Он считал, что девушки такого рода могли приезжать из Нью-Йорка, или Чикаго, или Сен-Луи, или Цинциннати, они могли прибывать из Денвера, или Солт-Лейк-Сити, или даже из Сиэтла, но только не из Шейл-Сити, потому что Шейл-Сити был его родной город.
Он зашел к ней. Довольно крупная и не слишком красивая, Бонни была на редкость добра, жизнерадостна и полна всяких планов на будущее. Я уже трижды была замужем, рассказывала она. Три раза я была замужем, и все мои три мужа говорили, будто я похожа на Эвелин Несбит Toy. А как по-твоему?
Иногда в пять или шесть часов утра они шли на Главную улицу, чтобы позавтракать в сверкающем белыми плитками дешевеньком ресторане, где любое блюдо стоило десять центов. Здесь толпились сонные моряки, не знавшие толком, чем бы заняться в такую рань. Бонни знала их всех до одного. Она хлопала их по плечу, когда они проходили мимо нее стойке, и окликала по имени: эй, Пит, если это не был старик Слизняк, или: эй, Дик, если это не был старик Джордж. У стойки моряки заказывали себе яичницу с ветчиной, а она говорила: если ты настоящий парень, Джо, ты не бросишь меня. Ты пройдешь у меня высшую школу, хочешь? Только не будем расставаться, Джо. Уж я-то тебя вышколю — лучше не надо. Я гуляю с моряками и хорошо знаю всех этих ребят, знаю, где они прячут бумажники. Я обходительна и осторожна и еще ни разу не подцепила триппер. Так что, Джо, давай держаться друг за дружку, и будем мы с тобой ходить в бриллиантах. Видишь этого парня напротив? Он всегда говорит, что я похожа на Эвелин Несбит Toy. А ты, милый, как считаешь, — похожа?
Была еще девушка по имени Лаки. Она как бы воплощала в себе и Статую Свободы, и тетушку Джемиму, и «девушку-которую-ты-оставил-дома». Правда, оставлял ты ее на попечение всех остальных американских солдат в Париже, где их было без малого полмиллиона. В Париже устроили настоящий американский публичный дом, и когда ребятам давали отпуск, на время избавляя их от окопов и всякого смертоубийства, все они шли в этот американский дом, и беседовали с американскими девушками, и пили американское виски, и были счастливы.
Лаки была лучшая из всех, самая хорошенькая и самая остроумная. Она принимала его в своей комнате абсолютно голая, с большим красным шрамом там, где ей вырезали аппендикс. Обычно он приходил к ней почти на рассвете, иной раз под хмельком, валился на кровать, закладывал руки за голову и принимался разглядывать свою Лаки. Она улыбалась, подходила к туалетному столику и доставала из верхнего ящика салфетку, в которой вечно ковырялась вязальным крючком. Усевшись на кровати в его ногах, сияющая, приветливая, говорливая, она начинала болтать, не прерывая вязания.
У Лаки был сынишка шести или семи лет, которого она содержала в закрытой школе на Лонг-Айленде. Она намеревалась вырастить из него игрока в поло, потому что спортсмены много разъезжают и вращаются в лучшем обществе. Лаки ничего не жалела для своего малыша, и он, несмотря на безотцовщину, был чудесным пареньком. За вычетом расходов на квартиру, на постельное белье и на врача, у Лаки все-таки каждую неделю оставалось от полутораста до двухсот долларов двухдолларовыми бумажками. Конечно, говорила она, мы должны и жить прилично, и одеваться как того требует наше положение. А уж сколько денежек летит на платья, так это, доложу я тебе, уму непостижимо, но ничего не поделаешь — девушка вроде меня должна быть нарядной.
Лаки пережила землетрясение в Сан-Франциско. Тогда ей было что-то около шестнадцати или семнадцати лет, значит, сейчас — без малого тридцать. Когда первый толчок сотряс город, Лаки находилась на четвертом этаже отеля на Маркет-стрит. В эту минуту она развлекала одного знакомого джентльмена. Сообразив, что это за толчок, я сказала себе — Лаки, сказала я себе, это землетрясение, и ты ни за что не должна подохнуть, да еще под каким-то сукиным сыном. Поэтому я его стряхнула с себя и, не долго думая, голышом выбежала на улицу. Видел бы ты, как все мужчины вылупили на меня глаза.
Разговаривать с Лаки, быть с ней, лежать рядышком, — господи, да это было все равно что обрести настоящий покой в чужой, варварской стране, все равно что вдохнуть полной грудью воздух родных мест, по которым смертельно истосковался. Видеть ее улыбку, слушать ее милую болтовню, следить за вязальным крючком, мелькающим в ее тонких пальцах, когда там, за окном, шумит ночной и такой чужой Париж, — этого было достаточно, чтобы почувствовать себя лучше, не так одиноко.
Париж в самом деле был каким-то странным и чужим городом, умирающим и вместе с тем веселым. В нем было слишком много жизни, и слишком много смерти, и слишком много привидений, а за стойками кафе — слишком много почти уже мертвых солдат. Давайте выпьем! О, Париж — этот город Женщины, украсившей волосы цветами. Что и говорить, Париж был изумительным городом, действительно городом Женщины, но заодно и городом Мужчины. Десять тысяч американских, английских и французских солдат, уволенных в отпуск, десять тысяч или даже все сто тысяч. Только несколько деньков, ребята, только несколько денечков, а там отправитесь вы назад, и с каждым вашим новым возвращением на передовую шансов выжить у вас будет меньше, чем в предыдущее. Помните про закон средних цифр, и поэтому давай, дорогая, покажи-ка мне все твои штучки за пять франков, или за десять, или за два доллара… Эй, парень, откуда у тебя такой чистый американский выговор? А ну его к черту, давай лучше споем песенку и опрокинем по рюмочке дешевого коньяку, а потом уйдем, потому что там, на востоке, в том самом месте, которое называют Западным фронтом, сидит маленькая старушка и заносит в свой гроссбух средние цифры, записывает их день и ночь напролет и никогда не ошибается. Тру-ля-ля! Тру-ля-ля! Боже, храни короля! Ну-ка, ребятки, миленькие, одиноконькие, хотите узнать нечто совсем новое, парле ву франсей? Я выпью целый галлон красного винца словно водичку, закушу заварным хлебом и — да поможет мне бог! — найду себе американскую девчоночку, которая хоть разговаривает по-людски, а не на этой тарабарщине. Не буду я с ней валандаться — мне нужно совсем другое. Мне чтобы было громко. Где-то затонул голос, и я должен вытащить его на поверхность. Голос этот беззвучный, но я все никак не избавлюсь от него.
Где-то его сейчас готовят. Где-то, в самом сердце Германии, делают этот снаряд. Вот прямо сейчас какая-то немецкая девушка чистит и полирует его, вставляет в него взрыватель. Он поблескивает в лучах заводских ламп, и на нем выбит номер, и номер этот мой. У меня назначена встреча со снарядом. Скоро мы с ним встретимся.
По улицам, погромыхивая, катятся грузовики. Они подбирают опоздавших солдат и словно говорят им — пора на вокзал, приятели. Залезайте в кузов — надо ехать обратно, туда, к маленькой старушке, которая круглые сутки знай себе записывает свою цифирь и никогда не ошибается. Да здравствует наш звездно-полосатый флаг, тэ-дэ тэ-ди-дам дэ-ди-да! На, друг, попробуй-ка эту штуку. Кое-кто говорит — к ней добавлен наркотик. Другие говорят — она высушивает мозг человека. Но ты им не верь, ни одному слову не верь. Называется абсент, нацеди себе в стакан, первый сорт — вот увидишь. Парлей ву, парлей ву, йэс, сэр, но, сэр, ты одинок, миленький, где же этот американский голос? Господи, как хочется найти эту девушку! Где Джек, где Билл, где Джон? Все укатили. Укатили на запад. Накрылись. Теперь их родителям отвалят по десять тысяч долларов. Десять тысяч сребренников, ну и ну! Я знаю один бардак на улице Блондель — негритянки, белые, бабы со всего света. И американки? А как же, все, что хочешь, о боже, как мне это все не нужно, а то, что мне нужно, далеко, и путь туда долог, но, что поделаешь, беру то, что есть. Долог путь до Типперэри… Свет погас.