Каждую ночь, летом и зимой, неделя за неделей, он ложился спать с Карин и нашептывал ей — благослови тебя господь, Карин, любимая, благослови тебя господь. Право, не знаю, что я стал бы делать по ночам без тебя. Все ушли, и если бы не ты, я был бы совсем одинок. Либо он обнимал ее, либо она его, и они всегда одновременно поворачивались с боку на бок. Они спали, тесно прижавшись друг к другу, и всю ночь он целовал ее во сне.
Год — это чертовски много времени. Карин было девятнадцать в тот день — минуту назад, — когда он простился с ней на вокзале. Четыре месяца он пробыл в учебном лагере и одиннадцать во Франции. Значит, уже тогда она разменяла третий десяток? Потом, когда он разучился следить за временем, возможно, прошел еще год. Или два. А дальше годы покатятся быстро. Теперь Карин, наверное, уже исполнилось двадцать два — ведь прошло три года. Еще десять лет, и у нее появятся морщины. Еще немного — поседеют волосы, и она превратится в пожилую даму, в старую старуху, а той девушки на вокзале словно никогда и не было…
Нет, неправда. Карин никогда не состарится. Ей все еще девятнадцать. Ей вечно будет девятнадцать. У нее сохранятся каштановые волосы, и ясные глаза, и кожа, свежая, как дождь. Никогда он не даст ни одной морщинке прорезать ее лицо. Но оградить ее от этого может только он, больше никто на всей земле. Только с ним она навсегда останется молодой и красивой. В созданном им мире время будет невластно над нею, ибо оно течет по его велению и всякое воскресенье в нем весна. Но где же может быть реальная Карин — та, что живет в действительном времени и пространстве? Пока он каждую ночь спит со своей девятнадцатилетней Карин, истинная Карин, возможно, живет с кем-то другим, возможно, у нее уже есть ребенок. Карин стала взрослой, она далеко и забыла его…
Хотелось быть поближе к ней. Не для того, чтобы увидеть ее — это невозможно, и не для того, чтобы она увидела его. Хотелось только дышать с ней одним воздухом, жить с ней в одной стране. Он помнил приятное возбуждение, которое испытывал, отправляясь в дом старого Майка, в дом Карин. Чем ближе он подходил, тем сладостнее казался ему воздух. Он говорил себе — хоть и знал, что это не так, — будто воздух вокруг ее дома какой-то особенный, потому что она рядом.
Вообще его не особенно занимало, куда он попал, куда его завезли, но теперь, размечтавшись о Карин, он вдруг затосковал по родине. Внутренний голос кричал: «Почему я не в Америке, господи, почему не дома!» И казалось, любой американец, кто бы он ни был, — это истинный друг, в отличие от любого англичанина или француза. Да и может ли быть иначе? Ведь он сам американец, Америка — его страна, там он родился, а все, кто за ее пределами, — чужие. Но потом он говорил себе — о чем ты печалишься? Ты никогда не сможешь ни видеть, ни говорить, ни ходить, и попади ты хоть в Турцию, хоть в Америку — не все ли тебе равно — не заметишь никакой разницы. И все-таки лучше, когда этот мрак — свой, домашний мрак, когда люди, движущиеся в этом мраке, — его земляки, его родные, сограждане-американцы.
Впрочем, обо всем этом и мечтать не стоило. Во-первых, сильнейший взрыв, лишивший его рук и ног, наверняка изуродовал его до полной неузнаваемости. А когда у тебя осталась только спина, живот и полголовы, ты, пожалуй, не больше похож на американца, чем на француза, или немца, или англичанина.
Они, вероятно, определили его национальную принадлежность по месту, где его нашли. А он был уверен, что нашли его среди англичан. Его полк развернулся прямо перед боевыми порядками английского полка. Выйдя на исходный рубеж, обе части совместно пошли в атаку. Он хорошо запомнил, как американцы сдвинулись влево и смешались с англичанами, потому что прямо против позиций американцев находилась небольшая высотка, с которой немцев выбили за два дня до того. Брать высотку, оставленную противником, было бессмысленно, поэтому они и рокировались влево и слились с подразделениями англичан. Он также хорошо помнил, как прыгнул в окоп и, оглянувшись, заметил лишь двух американцев, остальные были англичанами. Они едва мелькнули в его глазах, точно вспышка, и сразу настала чернота.
Значит, его, возможно, пихнули в какой-то жалкий английский госпиталь, где все принимают его за англичанина. Домой же послали извещение — мол, такой-то пропал без вести. Может, в него вливают через трубку вонючий английский кофе. Может, пичкают протертым ростбифом, кексом и пудингами. Вполне возможно. Он уже не американец, он — англичанин. От одной этой мысли стало одиноко и тоскливо. Прежде его никогда не занимали какие-то там особенные мысли об Америке. Никогда он не был сверхпатриотом. Не задумываясь, он принимал все таким, каким оно было. Но теперь ему казалось, что если это и в самом деле английский госпиталь — значит, он почувствовал, насколько все-таки приятнее и спокойнее быть дома, быть у своих.
Эти англичане вообще довольно странные ребята. Они как бы больше иностранцы, чем французы. С французом объясниться нетрудно, а англичанин вечно задирает нос, и ничего у него не поймешь. Побудешь рядом с этими томми месяца два на передовой — и только тогда начинаешь понимать, до чего же они именно иностранные люди. А уж как чудят! Был в английском полку какой-то коротыш-шотландец. Узнав, что по ту сторону нейтральной полосы в окопах сидят баварцы, он воткнул штык в землю и на том кончил войну. Шотландец сказал, что баварцами командует кронпринц Руперт и что этот самый кронпринц — последний законный наследник английского трона из династии Стюартов и вообще законный король. Пусть я, говорит, буду проклят, если стану воевать против моего короля только потому, что мне это приказал какой-то там ганноверский претендент на престол.
В любой обычной армии за такое дело выведут перед строем и расстреляют. А у англичан все шиворот-навыворот. Из-за этого шотландца началась целая заварушка. Его прямые начальники-офицеры не только не кокнули его, а, напротив, завели с ним очень вежливый спор, а увидев, что не могут его убедить, позвали полковника. Полковник пришел и долго беседовал с шотландцем, все даже удивились. А шотландец все больше упорствовал. Попробуйте-ка расстрелять меня, говорит, военный трибунал установит, что кругом сплошное вранье, королю Георгу придется отречься от престола, а Ллойд Джорджу все это наверняка не понравится. Полковник ушел, а шотландец как уселся на дне окопа, так и остался сидеть, и довольно скоро из штаба пришел приказ отправить его в тыл на шесть недель или сколько там потребуется, — в общем, пока баварцев не отведут с этих позиций, чтобы ему не приходилось стрелять по войскам, которыми командует его король. Вот какими чудаками были эти томми, вот как они и американцы узнали, что перед ними баварский противник.
Или взять историю с «бедным Лазарем». Занимался пасмурный день, и вокруг все было тихо. Вдруг из тумана выплывает огромный жирный немец и направляется к окопам англичан. Потом было много разговору — зачем, мол, он ни с того ни с сего вышел один на передок. Может, его послали в дозор, а он сбился с пути или захотел дезертировать, а может, слегка свихнулся и просто бродил среди колючей проволоки и воронок от снарядов, черт его знает. Он шел без всякой видимой цели и шатался из стороны в сторону, спотыкался, цеплялся за проволоку, и старался поскорее выпутаться, и снова выпрямлялся, и, точно пьяный, шел в сторону англичан.
Утро было серое, промозглое, томми поеживались от холода и проклинали войну. Неожиданно кто-то выстрелил в боша но не попал. Бедняга остановился и стал вглядываться в туман, словно удивляясь, зачем это кому-то понадобилось в него стрелять? И тогда англичане, все до одного, словно ошалев, начали палить. Немец мгновенно обмяк и рухнул с открытыми глазами, в которых застыло недоумение и обида. Он остался в этом положении, с рукой, вытянутой над проволокой, словно дозорный, указывающий кому-то путь вперед.
Несколько дней никто на него не обращал внимания, но потом и американцы и томми стали замечать, что при лобовом ветре от фрица жутко несет. Но это бывало только при лобовом ветре, а так о нем не вспоминали. В один прекрасный день для инспекторского смотра переднего края прибыл тот самый полковник, что в свое время отправил коротыша-шотландца в тыл. Полковник стоял горой за порядок и дисциплину. Капрал Тимлон из Манчестера не раз божился, что при случае полковник готов расстрелять девять человек, чтобы поддержать боевой дух десятого. Словом, полковник начал обход позиций, ощетинившись нафабренными усами и горделиво задрав свой старый костистый нос, которым и уловил зловонное дуновение.