Сворачивает из веревки петлю.
Простак с бубном:
– Ой, Амалек, дер гройсе Амалек!.. Кровь стынет в жилах, слова застревают в горле, бубенцы опадают; перерыв, идн, перерыв: не устанешь – не отдохнешь! Отворяйте погреб, хозяйка, наливайте пива, наполняйте тарелки доверху, уговаривайте поменьше: еврею поесть не запрещается, шпиль-менч с бубенцами должен подкрепиться. Рахмунес, идн, рахмунес! Чтобы мой Аврум этого уже не знал…
…Аврум Шпильман сидел в корчме у кривого Шайке, пил на радостях горькую, закусывал гусиной печенкой – во рту таяло, и все вокруг знали, что у него под утро родился сын. И какой сын! А на соседней лавке сидел Мотке-портной из неблизкого местечка, тоже пил и тоже закусывал печенкой, ибо у него в то утро родилась дочка.
Глубокие снега. Великие грязи. Жирные перегнои. Реки без дна и небеса без отклика. Корчма стояла на пересечении пушного пути с янтарным, на битой тропе из варяг в греки, из германцев в монголы, от европейских кладезей науки, риторов и грамматиков, схоластов и геометров, через тундряные нехоженые мерзлоты, где реки текут в иную сторону, к полуночным, безбуквенным пока народам, ленивым и сонливым, которые ели и плодились звериным образом. Стояла корчма и на незримой черте, не проявленной на карте, без учета незыблемых имперских границ; по одну сторону той черты добавляли в гефилте-фиш побольше сахара, а по другую – побольше соли и перца; по одну сторону фаршировали и варили щуку целиком, разделывая затем на куски, а по другую сначала резали и начиняли, а уж потом варили, дабы почтить субботу рыбным блюдом, – и горе той хозяйке, что вторгалась со своей щукой в зарубежную географию.
Сходился к корчме разновидный люд с равнин и горных высот: степной с лесным, городской с сельским, дикий и одомашненный. Натеснились, надышали, накурили сверх меры. Пили – шумели – веселели, а кто не веселел, тот тратил без пользы пропойную денежку. Взыграло сердце у Аврума и вскричал он во все уши:
– Сын мой – что-то особенное! Нет и не будет на свете умнее!..
Вскричал в ответ Мотке-портной:
– Дочь моя – нет и не будет краше!..
Людно в корчме. Гулко от голосов. И сказал корчмарь Шайке, как встал на цыпочки и заглянул в будущее:
– Прибавил муки – прибавь воды… У тебя сын, у него дочь – вот вам и пара.
– А что? – согласились охмелевшие отцы. – Таки породнимся!
И обнялись. И поклялись при свидетелях…
Прошли годы. И прошли месяцы. Человек склонен к скорому забвению, а потому Аврум Шпильман не помышлял о последствиях, пробавляясь кишечным промыслом для изготовления гефилте-кишкес, чтобы заботливые хозяйки наталкивали туда тертый картофель, гусиный жир, лук с чесноком, черный перец, муку и яйца. Голосом тих, натурой упрям, Аврум говорил мало, чтобы не сказать лишнего, что знал, сохранял при себе, чего не знал, честно говорил: «Не знаю». Кавун с тыквой в огороде, подсолнух с мальвой в палисаде, махотки чередой на плетне. В один из дней подкатила телега со стороны восхода – не разглядеть седоков, слез возле дома Мотке-портной из неблизкого местечка:
– Где наш жених? О котором уговаривались.
И девицу показал – косая, хромая, короткопалая, губы обкусаны, пряди посечены, на щеке родинка с целковый, на родинке приметная волосинка. Словно хлеб подсохлый, не спрыснутый колодезной водой, и глаза к полу – как отталкиваемая, которую некому приблизить.
– Нет! – вскричала жена Шпильмана. – Несовместительно!.. – И завалилась в пыль посреди улицы: – Умру – не отдам ребенка! Златокудрого! Чистотелого! Без единой изъянинки! А эта – косая, кривая, беспалая, похужеть некуда, а что у нее под платьем – еще посмотреть!..
Крики. Слезы. Толки на всю округу. Шепоток по домам к радости пересмешников: «Отчего невеста охромела?» – «Споткнулась о соломинку». – «Отчего оглохла?» – «Муха чихнула в ухо». – «С чего окосела?» – «Комар сел на глаз…» Жена Шпильмана ослабла с горя, так ослабла, что встать не могла, не могла сесть, но всё видела при этом, всё слышала, всеми командовала: «Рахмунес, идн, рахмунес!..»
Пошли к ребе. Уговор был? Был. Клятва была? Была. Повод к несогласию есть? Повода к несогласию нет. Надо женить, сказал ребе. Через год на второй. Может, к тому времени невеста выправится, похорошеет – не в красоте счастье…
Прошел год, подступил второй – Аврум Шпильман сидел в баньке над речкой, курил спирт из заквашенного хлеба, накручивал на палец золотистую пейсу. А вокруг обитали лица злокозненной нации, по прежним узаконениям нетерпимые, благоденствующие отныне «под благословенною Ея державою» после раздела шляхетской вольницы. А по дорогам уже катил тайный советник Плющевский-Плющик с прочими сопутствующими чинами для досмотра новоприобретенных земель, дабы прививать добро принуждением, чинить за своеволие суд и расправу. А по местечку уже гулял канцелярист Шпендорчук в мундире акцизного для искоренения запретных торгов и промыслов; доблестный инвалид на деревянной ноге – исподнее из бумазейной ткани – лупил палками по барабанной коже к уведомлению обывателей; пожарный обоз застыл наготове – охлаждать из брандспойтов недозволенные страсти; урядник с шашкой встал столбом на рыночной площади – кулаком озадачивать без жалости, чтобы народ трепетал в строгости-повиновении. Но Шпильман ничего этого не знал, у Шпильмана приближалась свадьба – не напасешься, а потому он сидел в баньке и курил спирт, который горел синим пламенем, если его, конечно, поджигали.
Ехал мимо казак на коне, душу ублажал пением к одолению пути: «Как на кажной волосиночке по горючей по слезиночке…» Унюхал влекущие запахи из баньки, скомандовал: «Стой стоймя!», вопросил в голос:
– Не поблазнилось ли?.. Однако не поблазнилось. Жид, а жид, отлей на пробу! Горилочки-водочки по самые глоточки.
Хлебнул из ковшика, ухнул, ахнул, подбоченился:
– Ну, с кем на перепивание?..
Хлебнул еще, утерся рукавом и поскакал на любовную баталию – чуб на ветру:
Не вари кашу крутую – вари жиденькую,
Не люби девку сухую – люби сытенькую…
Шли роты с примкнутыми штыками на прорыв обороны. Катил малый чин в крытой фуре – сапоги под смазью, держал надзор за денежным ящиком, припоминая субреточку на привале: «Уложи меня, неуложенного. Обласкай меня, необласканного…» Сунул голову из фуры, склонил нюх к пахучим соблазнам:
– Воскурения – они зачем? Не секта ли шалопутов, оргии творящая?..
Вскричал в скорой догадливости:
– Жид сей! Умыслив деяние… Которое непопустительно… Плесни от широты сердца, чтоб жизнь пошла а́хальная!
Высосал ковшик до дна: «Одномоментно, други, одномоментно!», высосал другой: «Паче чаяния!», выдул изо рта огневой факел и покатил далее на сатисфакцию, дабы истрепать врага до излишней крайности. Сидел ровно, глядел зорко, вопрошал по-читанному встречные пространства:
– Оборону от клопов держали?..
Канцелярист Шпендорчук, притомившись, восседал у старосты за столом, отстегнув у мундира верхнюю пуговку, перехватывал до обеда глазунью из дюжины яиц, не оставлял без внимания сливовицу, употевал от чая с черешневым вареньем при заполнении начальственной паузы, вёл доверительные беседы:
– Которые народы. Послушания не приемлют. За теми глаз да глаз…
Жена прибежала в баньку, сообщила шепотом: «Ой вей, Аврум, на подходе кутузка – каторга – кандалы – Сибирь!..» Но Шпильмана не легко испугать. Шпильман не всегда знал, что ему надо, нутром угадывая, чего не надо, и этого было достаточно для уклонения от невзгод. Он не желал в Сибирь, ни в коем случае, а потому подкрутил пейсу, вышиб затычку у бочки и спустил спирт в реку по скрытому протоку, избежав кутузки-каторги-кандалов.
Удача от неудачи – не всякому доступно.
А в реке на отмели стояли коровы. У коров – полуденный водопой. Пастух дудел в сопелку из бузины, стадо хлебало пьяную воду, не могло нахлебаться – и закружились тугодумные головы, пробудились из дремы женские потребности, побежали гурьбой к быку, чтобы покрыл немедля. А бык был, что за бык! – страшнее страшного: в силе, славе и могучей дикости. Бык поглядел – бегут на него дойные коровы, словно бзык напал, мычат томно от взыгравших вожделений: хвост задран, глаз в дурной пелене, сосцы торчком, как надерганные, вымя налитое, неподъемное, шлепает наотмашь по крутым бокам. Бык перепугался: одному не управиться – затопчут, и поскакал прочь, вскидывая ноги, словно теленок на лугу. Углядел урядник в своем остолбенении, что скачет на него свирепый бугай, набычив рога, и припустил дробным поскоком, топая казенными сапогами, шашкой выписывая каракули по пыльному тракту. Бык за урядником, коровы за быком, пастух с дудочкой за коровами…