Однажды он пришел в новом костюме. И один лацкан в нем был длинный, до колен у него. Я сказала:
— Почему так шит костюм?
А он сказал:
— Я так велел портному, мне так понравилось.
Но когда он в следующий раз пришел к нам, то этого лацкана уже не было.
— Он мне надоел, и я его отрезал.
Он был большой чудак и придумал такую сценку разыграть. Он предложил, чтобы я оделась няней, — передничек, косынку, взяла его за руку и вела бы по Невскому, в то время как у него висела бы на шее соска. При нашей разнице в росте — я маленького, годилась ему подмышки, а он очень высокий — это выглядело бы комично.
Я сказала:
— А если спросят нас, остановят?
Он сказал:
— Мы ответим, мы будем спрашивать: «Где здесь ведется киносъемка?»
Я не решилась на это приключение. А он любил придумывать всякие чудачества.
Он одевался как мальчик: всегда брюки гольф, под коленкой пуговки застегивались. Он не носил длинных брюк.
Вот их было трое: Виктор, Лёня и Даня. Они все псевдонимы взяли для самих себя. Они всё старались, чтобы на иностранный манер было, — им так нравилось.
В то время еще было модно писать стихи в альбом на память. Я попросила Даню написать мне что-нибудь, и он согласился. Я не помню даже, — домой ему давала альбом, что ли, или он у нас писал. И он написал мне в альбом свои стихи[3].
Я только спросила его, прочитав с улыбкой:
— А это прилично?
Меня немного смутили «пивные стаканы и тараканы», — я с ним вообще не выпивала нигде. А он сказал:
— Вполне прилично.
ИРИНА РЫСС
«Я В БАРДАКАХ НЕ ЧИТАЮ!»
Ирина Филипповна Рысс (1907—1994), детский библиотекарь.
Ее воспоминания записаны мной в Москве, где она жила, 17 февраля 1992 года.
Я помню такой случай.
В 1926 году мы учились в мятлевском особняке, на первом курсе Высших государственных курсов при Институте истории искусств. Сам институт был в зубовском особняке, это красное здание.
Выступали обэриуты[4]. Зал был битком набит. Мой муж Виктор[5] тоже был там, хотя он в это время еще не учился в нашем институте.
Обэриуты стали читать стихи. Были Хармс, Бахтерев[6], Шура Введенский[7].
И стихи их наши ребята, конечно, не очень поняли. Поднялся шум[8].
И тогда Хармс вскочил на стол и прокричал:
— Я в бардаках не читаю!
Конечно, наши мальчики вступились за честь наших барышень. И началась хорошая потасовка, началась драка.
Секретарем наших курсов, я помню, был тогда Лев Успенский[9], он принимал участие — разгонял эту компанию.
И мы ничего не поняли из того, что они читали, — хоть наш институт был оплотом формализма, и мы на этом были воспитаны.
СОЛОМОН ГЕРШОВ
«БЫТ У НАС БЫЛ ЖАЛКИЙ...»
Соломон Моисеевич Гершов (1906—1989), живописец, график, иллюстратор детских книг.
Запись воспоминаний С. М. Гершова сделана мной 27 и 28 декабря 1980 года в Ленинграде, у него дома на улице Космонавтов, 29.
Я с ним знаком был в те годы, когда я работал в издательстве «Детская книга»[10]. Одновременно с ним в те годы работали, скажем, Заболоцкий[11], Введенский, не считая Маршака, который ведал всем этим отделом литературным. Целая группа поэтов, причем интересных, талантливых. А изобразительной частью ведал Владимир Васильевич Лебедев[12].
Прошло так много лет, и мне трудно сейчас объяснить толком и вспомнить, что́ нас сблизило. А нас очень сблизило. Мы встречались домами. Насколько я понимаю, его больше интересовало то, что я делаю в искусстве, живопись. А меня меньше интересовала его поэзия.
Встречи были всегда очень интересны, там бывали еще и другие поэты. Из художников Елена Васильевна Сафонова[13] и Борис Михайлович Эрбштейн[14] сблизились с ним.
Всё продолжалось хорошо до 32-го года. В том году вышло Постановление ЦК о роспуске художественных организаций по всем направлениям: живописи, поэзии и так далее. Была даже ликвидирована такая организация, как Ассоциация художников революционной России (АХРР), которую возглавляли Кацман[15] и Перельман[16]... Тогда сложная обстановка в этой области была в Ленинграде. Даже Кацман во время выступления одного из ораторов в Нарвском Доме культуры, которое вызвало у него очень резкую реакцию, схватил графин и бросил в своего оппонента.
И вот как раз накануне этого Постановления были репрессированы я, Хармс Даниил Иванович, Саша Введенский, Андроников[17], Эрбштейн, Елена Васильевна Сафонова. Нас продержали шесть месяцев, после чего предложили высылку в город Курск. Вольную высылку.
Мы приехали туда летом. Я просто пришел на вокзал, купил билет и уехал в Курск, в котором я никогда до этого не был. Одновременно — только в разные дни — уехали и Елена Васильевна, и Эрбштейн, и Введенский, и Хармс.
Мы снимали там комнату. Достать площадь было трудно, потому что колоссальное количество ссыльных было в этом Курске. Трудно было достать уголок, хоть койку. И у нас не было другого выхода, как поселиться всем вместе в одном из подвальных помещений на главной улице — Ленина, что ли. Позже Елена Васильевна устроилась отдельно, все-таки ей, женщине, с нами было не очень удобно. А мы продолжали там жить.
Это был подвал, в котором проживала женщина. К элите ее никак нельзя было отнести, потому что она имела некоторое пристрастие к горячительным напиткам. Но так как каждый из нас платил ей за сданные койки, у нее ежемесячно образовывался капитал, которым она могла распоряжаться весьма спокойно и вольно. Ее образ жизни не контролировался. Но плохого она нам ничего не делала, даже иногда проявляла заботу о каких-то деталях нашего быта. Расстались мы с ней хорошо.
А комната выглядела так. Подвал. Половина окон смотрела в землю, половина — перед глазами всегда мелькали ноги, обутые в разные фасоны тогдашней моды. Комната была метров двадцать. Так что всегда мелькали тени на полу, на стенах — от движения.
Коек там было: Введенский — раз, Хармс — два, я — три, Эрбштейн — четыре, Елена Васильевна — пять и сама хозяйка. Вот сколько коек там было. Я уже не помню: Введенский и Хармс, очевидно, рядом, они были близкие товарищи, поэты.
Было бы легкомыслием с моей стороны, если бы я намекнул на изысканность мебели. Весь гарнитур состоял из коек железных, матрацами служили сенники, — мы набивали мешки сеном. Подушки, кажется, были только у двоих, у остальных их не было. Подкладывалось что-то мягкое — пиджак, пальто, что-то из носильных вещей.
Это было типичное помещение, которое так хорошо описывал Максим Горький в своих детских воспоминаниях, связанных с Нижним Новгородом. Я даже думаю, что в этом подвале можно было бы не так уж плохо разыграть некоторые мизансцены из пьесы «На дне». Для этого были все необходимые атрибуты, я имею в виду рукомойник, кривой чайник, в прошлом подвергавшийся эмалированию (я ничего не сочиняю, всё было так), и, конечно, помойное ведро, которое мы по очереди выносили.
Очередь устанавливалась по расписанию. Текстовая работа над этим расписанием была возложена на меня и Бориса Эрбштейна. Выполнялось оно особым шрифтом (готическим) и вывешивалось над рукомойником.