В. Г. Может быть, о другом времени...
Б. С. Какой это был год? 29-й. Возможно, 30-й. Я об этом не пишу, — это не могло уложиться в мой рассказ. Я могу вам это подарить.
В. Г. Мне подарить нельзя, потому что я Даниила Ивановича не видел.
Б. С. Просто я это никому не рассказываю, это может быть интересно. Так вот я что хочу вспомнить. Как я в первый или во второй раз попал в Дом Печати на Фонтанке. Чей это был особняк? — это выяснить нетрудно. Это 30-й год или 29-й, — не помню. И там внизу, когда вы входили, стояла деревянная раскрашенная скульптура Филонова, идолище такое стояло. Это идолище, филоновская статуя, вызывала у всех такое любопытство сильное. Меня туда водил мой старший товарищ, который писал стихи. Там, я помню, слышал выступление Багрицкого. Там мы смотрели спектакль «Наталья Тарпова» Сергея Семенова[85], и однажды, когда мы пришли раньше времени туда, то возле статуи я увидел двоих каких-то людей. Один был в шубе... такой вывороченной мехом, а второй был в цилиндре, — можете себе представить. В 29-м году! Это в то время, когда цилиндр был неотъемлемый аксессуар образа буржуя — Керзона или Чемберлена[86]. Они декламировали стихи друг другу. Я спросил моего товарища: «Это что, артисты?» А он сказал: «Нет, это обэриуты. Они тут выступали, значит, и почему-то на сцену выволакивали шкаф, и тот, что в цилиндре, выступал, сидя на шкафу в цилиндре». Человек в цилиндре это и был Хармс, с которым я познакомился несколько лет спустя.
Он элегантно так раскланивался, приветствуя входящих. Это было ему к лицу. Вот первое впечатление о Данииле Ивановиче.
В. Г. В своих воспоминаниях вы не касаетесь дружбы Даниила Ивановича с Введенским и другими?
Б. С. О его дружбе с Введенским и Леонидом Савельевичем Липавским, Савельевым... Я помню, что однажды мы просидели в такой компании: Александр Иванович Введенский, Леонид Савельевич Липавский, Даниил Иванович и я. Я думаю, это было на Выборгской стороне, за Невой где-то он жил[87]. Я помню, мы просидели напролет всю ночь, что-то там выпивали, оставаясь абсолютно в форме. Это, наверное, год 38-й. Было очень интересно. Хармс читал Пушкина замечательно очень, и он «Песнь о вещем Олеге» изумительно читал и анализировал. Даже на таком хрестоматийном примере, знаете.
В. Г. Сам предложил читать Пушкина?
Б. С. Нет, это была суть встречи, читали отличные стихи. Отлично знали старых поэтов и уважали, хоть, казалось бы, такие смельчаки в поэзии. Это мне было очень удивительно и очень дорого. И то, что Хармс доказывал, было убедительно очень. «Египетские ночи» читал.
В. Г. Он сам читал?
Б. С. Да. «Идет прохожий... А между тем за край одежды прохожий трогает его». Вот как Пушкин поразительно пишет, говорил он.
В. Г. А есть там в ваших воспоминаниях о том, как вы иллюстрировали Хармса?
Б. С. Нет, я об этом не пишу, потому что то, что я иллюстрировал, носило какой-то характер несерьезный. «Быстро, быстро». И то, что я сделал к Хармсу, очень плохо, поэтому я не хочу об этом писать.
В. Г. Это было для заработка...
Б. С. Я часто придумывал это для Даниила Ивановича. Я не хочу, чтобы вы это писали. Просто Даниил Иванович был должен очень много денег Детгизу, а жил он очень бедно.
В. Г. И это в погашение долга шло?
Б. С. Что-то удерживал бухгалтер, а что-то он получал. Таким образом он написал свою блистательную вещь «Над косточкой сидит бульдог...»[88]. Муратов[89] сделал эти картинки, и Даниил Иванович взял на субботу и воскресенье и принес эти совершенно чудесные стихи. Зощенко очень любил это стихотворение.
Иногда мы с ним придумывали вместе эти истории в картинках. Это было очень интересно, потому что он очень много наговаривал этих историй уморительных, которые нельзя было для дошкольников печатать. Просто это были какие-то озорные, забавные приключения.
Есть у него такой рассказик в прозе, такая совершенно в духе Ионеско — «О падающих из окна старушках»[90]. Вот это родилось как раз во время придумывания веселых картинок.
В. Г. Это вы помните безусловно?
Б. С. Да, конечно.
В. Г. Еще что-нибудь из того времени...
Б. С. С «Чижом»?.. (Думает.) Так трудно что-то очень свежее вспомнить. Мы вообще любили его. Ну, Габбе любила[91]. И Маршак обожал его. И когда я был последний раз у Маршака в Ялте, мы тогда были в Доме писателей, Маршак утирал кулаками слезы и говорил: «Ах, Даня, Даня, как жалко, что он не дожил!..»
Маршак еще говорил вот что тогда. Когда он вспоминал «Плих и Плюх» Буша, он говорил: как Хармс сумел эти жестокости Буша в переводе избежать и перевести в план свой, а не Буша. Там собак наказывают хлыстами, а у Хармса никакого избиения нету. Маршак восторгался, как Хармс это сделал. Вот этим восторгался Самуил Яковлевич. Я немножко пишу в этих воспоминаниях.
В. Г. Если есть что-то, что не входит в воспоминания?
Б. С. Ну, анекдот просто. Это говорит о силе маршаковского темперамента, о его моторности, импульсивности. Он был очень импульсивный человек. И Хармс об этом рассказывал со смехом. Однажды вечером Маршак пригласил к себе Хармса, и они шли пешком из Детгиза на улицу Пестеля, к Маршаку. По пути они обсуждали какой-то свой замысел совместный, и вот дошли до цирка, где дорогу им преградил остановившийся хвост трамвая. А тогда появились американские длинные вагоны, двойной состав. И тут произошла сценка совершенно в цирковом вкусе, вкусе циркового антре. Был уже вечер, и они уже спешили домой, к Маршаку. А трамвай всё преграждал путь и дергался то вперед на несколько метров, то назад. И вот они делали несколько шагов то вперед, то назад, не имея возможности предугадать, что будет дальше с этим чёртовым трамваем. Какая-то движущаяся преграда была на их пути. И когда наконец трамвай тронулся в сторону Садовой улицы, то Маршак, разгоряченный, разъяренный и взбешенный поведением трамвая, стал поддавать его ногой, хлопать тростью. В эту красную спину трамвая. И Хармс никак не мог остановить Самуила Яковлевича, который так разозлился на технику, которая вредит человеку. И в тот момент, говорит Хармс, я понял, почему Маршак написал своего «Рассеянного»: он сам был похож на свой персонаж.
А вообще-то Самуил Яковлевич был очень рассеянный человек. Потому что когда он ездил на дачу, за ним приходила нянька, которая на него покрикивала: «А тросточку вы забыли? А портфель?» Мы ездили с ним часто в одном вагоне в Кавголово. Она постоянно за ним следила, чтобы он ничего не оставил: шляпу, портфель, тросточку.
Надо сказать, что от Даниила Ивановича у меня осталась только маленькая записочка, крохотная, в половинку календарного листка. Он написал мне, не застав меня, в редакции: «Дорогой Борис Федорович, где же Вы? Мы Вас искали всюду: и под диваном, и в шкапу. И ушли. Очень жаль». Почти дословно. А с кем он был, я не знаю, — может быть, с Александром Ивановичем.
Они были очень непохожие — Даниил Иванович и Введенский. Вот это удивительно, что они были друзья, и они были непохожие. Александр Иванович был человек, в общем, практический и умел зарабатывать деньги. Мы с ним делали диафильм для Дома медицинских работников. «Гребешков и Петушков» — так он назывался. И хоть было еще очень долго до завершения работы, Александр Иванович сумел пойти туда и добиться там получения аванса, хотя картинки у меня были далеко еще не готовы. В то время как Хармс, с его мягкой, интеллигентной манерой и с робостью перед начальством, — это не робость, — как это назвать? — с его стремлением избежать контакта с начальством, не умел это делать совершенно.