Хочется отметить иное: сказки, в которых резко высмеивались барская жестокость, жадность, спесь, безделье и глупость (материал и располагался в соответствующей последовательности), никак не высмеивали «главного барина» — царя. Разумеется, это не было упущением составителей: были бы антицаристские сказки, их опубликовали бы в обязательном порядке. В народной мифологии царь не рассматривался как «барин», он — благодетель и отец своего народа. Эта мифология дожила до XX века, полностью не смогла ее уничтожить и революция 1905 года. Десакрализация — сложный процесс, светлый образ царя в одночасье не мог потускнеть и после 9 января. Далеко не все «простолюдины» с тех пор Зимний дворец стали воспринимать как символ деспотизма, а царя — как палача своего народа. Точно так же и «царское отношение» к народу не могло быть рациональным, особенно для мистически настроенного Николая II.
Сын своего времени, он остро переживал те же страхи и надежды, что и многие «богоискательствующие» его современники. «Противоречие ведет вперед», — говорил Г. Гегель. Потому, вероятно, не стоит однозначно оценивать времена кардинальных ломок, когда опасения неизвестности и отсутствие видимой позитивной (с точки зрения «доброго старого времени») перспективы ломали судьбы многих людей и целых поколений, заставляли верить в ложные ценности и всякого рода «пророков». Вера далеко не всегда основывается на страхе, но страх обязательно ищет выхода в вере. Одиночество, как правило, сопровождает такого рода страх.
В своей тюрьме, в себе самом,
Ты, бедный человек,
В любви, и в дружбе, и во всем
Один, один навек, —
писал Д. Мережковский.
Стремление уйти от реальности, которое мы видим в последние годы императорского режима в России, прежде всего было стремлением уйти от самого себя, спрятаться от действительности, найти «точку опоры». Путь к вере был тогда для многих правдоискателей единственной возможностью вырваться из тенет страха. Но этот путь далеко не всегда связывался с официальной церковностью. Д. С. Мережковский и его единомышленники, например, вообще предрекали близкий конец христианства — «потому что оно „исполнилось“, подобно тому, как „закон и пророки“ окончились с пришествием Христа». Подобные заключения однозначно свидетельствовали о кризисе религиозного сознания, о том, что не всякое «богоискательство» ведет к «Храму». И дело было вовсе не в том, насколько прав или, наоборот, ошибался писатель, — подобные высказывания вернее всего рассматривать как тревожный симптом нравственно-психологического характера, когда «ищущий» не только не может обрести желаемое, но и не в состоянии определить, что же он хочет. Это обстоятельство заставляет человека, озабоченного обретением «истины в себе», искать какие-либо иные формы организации религиозной жизни.
Авторитет и влияние Церкви все более слабели и в так называемой «народной массе». Современник тех событий, будущий митрополит Вениамин (Федченков) по этому поводу писал: «Мы [пастыри] перестали быть „соленою солью“ и поэтому не могли осолить и других». А старший современник владыки, епископ Благовещенский Иннокентий (Солодчин) еще более откровенно выражал эту мысль: «Вот жалуются, что народ не слушает наших проповедей и уходит из храма, не дожидаясь конца службы. Да ведь чего слушать-то? Мы питаем его манной кашей, а люди хотят уже взрослой твердой пищи». И в среде русского образованного общества, и в народной среде процессы в своей основе протекали похожие. Ощущение чего-то «финального» (или даже фатального) было общим. «Ах, как трудно, как трудно жить! Так трудно, что и умереть хочется!» — заявила императрица Александра Федоровна, впервые принимая отца Вениамина (Федченкова), ей совершенно до того неизвестного. Апокалипсические переживания, ожидания, неудовлетворенность, религиозные движения, поиск «праведников» свидетельствуют о том, что в обществе происходят серьезные, глубинные изменения, изменяется как сама жизнь, так и ее оценка со стороны современников. Пророчества о близившемся конце мира, появлявшиеся довольно часто в последние годы существования самодержавия, по мнению Н. А. Бердяева, «может быть, реально означали не приближение конца мира, а приближение конца старой императорской России».
Трудно точно обозначить время перехода человека от детства к взрослому состоянию, а от взрослого — к старости. Процесс этот, незаметный на первый взгляд, тем не менее осознается всеми. В истории каждого народа также есть определенное время, когда он вступает в «иной возраст», когда народ как бы становится «другим». Революционные катаклизмы являются лишь последней точкой, которая фиксирует конец давно шедших процессов. В России «фиксация» пришлась на 1905–1907 годы, вызвав к жизни не только бурный социальный протест, но и стимулировав развитие негативных, хулиганских в своей основе, асоциальных явлений, прежде всего — хулиганства, названного современниками полным отрицанием общественно-государственного порядка. Конечно, считать революцию главной причиной усиления хулиганских проявлений нельзя. Скорее, события 1905–1907 годов были своего рода импульсом для тех процессов, которые происходили и ранее, но «на глубине».
Старый мир с его традициями уходил в небытие, а на его место приходила неизвестность. Необразованный человек, вышедший за пределы своего «мира» и столкнувшийся с непонятной ему жизнью, с неясными для него ценностями и стереотипами, совершенно естественно воспринимал только то, что мог воспринять. Некритическое усвоение новых знаний, стремление быть похожим на тех, с кем его столкнула жизнь в городе, характеризовало поведение молодого человека, вышедшего в буквальном смысле «из другого мира». Столкновение с новым часто заканчивалось выступлением против старого. Выражением этого протеста, неосознанного, дикого, и стало явление хулиганства, ведь «сила весенних вод, — как образно выразился Е. Н. Трубецкой, — прямо пропорциональна количеству накопившегося за зиму снега». Неразвитость личности, или, используя слова С. Ю. Витте — «запоздание в развитии принципа индивидуальности, а следовательно, и сознания собственности и потребности гражданственности, а в том числе и гражданской свободы», — стала одной из главных причин первой революции, доказавшей, какая опасность заключается в «предоставленном самому себе» народе.
До поры русское образованное общество могло лишь наблюдать происходившие в стране события, не имея возможности деятельно влиять на ход социальных процессов. Но наиболее дальновидные из них уже тогда разглядели основную опасность, грозившую российской государственности. Речь идет о понятой авторами знаменитого сборника о русской интеллигенции «Вехи» трагедии отчуждения культурных слоев общества от народа. М. О. Гершензон писал: на Западе «нет той метафизической розни, как у нас, или, по крайней мере, ее нет в такой степени, потому что нет глубокого качественного различия между строем простолюдина и барина. <…> Между нами и нашим народом — иная рознь. Мы для него — не грабители, как свой брат, деревенский кулак; мы для него даже не просто чужие, как турок или француз: он видит наше человеческое и именно русское обличие, но не чувствует в нас человеческой души, и потому он ненавидит нас страстно, вероятно, с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои».
Русские народные сказки о барине и мужике могут служить доказательством заявленной М. О. Гершензоном сентенции (тем более что интеллигента в народной среде традиционно воспринимали как барина). Ранние прозрения — привилегия избранных. Большинство русских интеллигентов, как «богоискателей», так и всех остальных (от агностиков до воинствующих безбожников), встретили «Вехи» в штыки, проверив верность прозвучавшего пророчества через несколько лет, уже после падения царской власти. М. О. Гершензон, говоря о непроходимой метафизической пропасти, разделявшей русский народ на две несоединимые части, не ошибся. Православная церковь — единственная реальная надклассовая сила — тоже не могла быть мостом над пропастью, опираясь «не на самое себя, не на свою паству, а на городового!».