Надо было спрятаться, переждать непогоду, поберечься. Он стоял на лугу, давясь водой и вихрем, но не отворачиваясь, не втягивая голову в плечи, не ловя хлопающих пол рясы.
— Ну! — кричало в нем все. — Ну же! Ну же, вали с ног, залей, брось, как лист, смешай с грязью! Ну!!
Но дождь и вихрь не могли одолеть его.
Тогда он зашагал к Маковцу.
Ступал твердо, не обходя ни осклизлых кочек, ни высоких мокрых трав, вызывающе, широко открыв слепнущие от ливня глаза, неторопливый, прямой, непокорный.
Небо могло расколоться и рухнуть. Земля — исторгнуть огонь и мертвецов. Леса — вырваться с корнями, реки — хлынуть из берегов, горы — столкнуться и сплющиться. Брат встать на брата, друг — на лучшего друга, сын — на отца, край — на край и царство — на царство. Все было бессильно теперь перед ним, ничто не властно поколебать его.
Позади остался последний рубеж.
Вот в такой день — в один из таких дней — Андрей Рублев и бросил в середину своей «Троицы» ляпис-лазурь и густой поток вишневого.
И уже не отрывался от иконы, пока не кончил ее.
Уронив кисть, он отступил в сторону.
Долго стоял неподвижно, не отводя взора от задумчиво-грустных ликов ангелов.
Прерывисто вздохнул. В груди нарастала незнакомая еще, звонкая, могучая волна.
Андрей Рублев обвел глазами келью. Почуял острый запах рыбьего клея и олифы. Услышал за стеной чей-то разговор. Глухие удары била, созывающего на вечернюю службу.
Все оставалось прежним, и все же было теперь почему-то иным.
Он не сразу понял почему.
Потом опять увидел «Троицу». Уже не свою. Уже принадлежащую людям. Уже ставшую частицей самого бытия.
И, преодолевая ломоту в ногах, немолодой художник благоговейно опустился на колени перед тем, чему служил всю свою жизнь — перед ней самой.
Поставив икону возле царских врат, Андрей Рублев вышел из храма.
Отовсюду спешили чернецы. Поддерживаемый под руки, ковылял от трапезной игумен Никон. Молодой, светло-русый послушник, поспешая, чуть не натолкнулся на мастера, заалелся, виновато пролепетал:
— Отче… Отче…
Андрей мягко тронул юношу за плечо, благословил и присел на пенек.
Над головой свистнула птичка.
Он поднял голову: малиновка.
Малиновка тоже смотрела на человека, словно раздумывала: улетать или не улетать?
— Не улетай! — посоветовал он. — Зачем?
Птичка все-таки улетела. Но земля пахла землей, среди листьев сквозило небо, от пенька отдавало сыростью, оставленная птахой веточка раскачивалась, а Андрею Рублеву ничего другого и не нужно было.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Притихла безлюдная, тревожная Москва, где свирепствует язва.
Пустынны палаты великокняжеской семьи.
Пустынны митрополичьи покои. Наглухо заколочены боярские дома. Все, кто мог, выбрались из столицы.
А кто не мог — заперли ставни, заложили ворота, спустили с цепей собак. Выходят лишь на базар, по воду да в церковь…
На улицах валяются обезображенные трупы. В тишине издалека слышен зловещий скрип: приближается телега с пьяными крючниками. Крючники шагают за телегой, напялив на головы мешки с прорезями для глаз. Наткнувшись на тело, цепляют его багром и, поднатужась, крякнув, закидывают на другие тела, наваленные в телегу.
Крючников шатает. Иные сами валятся с ног.
Трупы везут за город, где согнанный народишко выкопал рвы. Тут стоит тягучий, мутящий, сладкий запах тлена.
Крючники опрокидывают возы, кое-как забрасывают трупы землей и неторопливо возвращаются за новой поклажей.
Тогда из ям и кустов появляются спрятавшиеся было бродячие псы. Они разрывают могилы быстро и ловко, не тратя времени на обычную грызню. Они уже знают, что грызться незачем: добычи хватит на всех…
Мор. Язва.
Люди сторонятся друг друга. На базаре денег из рук в руки не берут. Нищих, которым нечем поживиться, словно ветром выдуло. Исчезли скоморохи и гусельщики.
Только церкви звонят.
В церквах молят бога избавить Москву от бедствия, пожалеть ее христианский люд.
Тысячи губ касаются одних и тех же икон, тысячи губ целуют одну и ту же поповскую руку.
Спаси, господи!
И зараза проникает под любые запоры, сквозь любые изгороди и стены.
Поистине бич божий…
Андрей и Даниил снова вернулись в Спасо-Андрониковский монастырь. Они слышат зловещий звон храмов. Они видят смерть. Но оба тверды. И, едва успев отряхнуть дорожную пыль, оба приступают к росписи монастырской церкви Всемилостивого Спаса. В зачумленной Москве это подвиг. Это вызов гибели. Это смелая вера в жизнь. Но дни Андрея и Даниила уже сочтены.
С тоской представляешь себе, как это могло случиться. Ворота монастыря не запираются и в самую опасную пору эпидемии. Нищие, юроды, просто прохожие и проезжие текут через двор Спасо-Андрониковского по-прежнему. И пусть теперь это не широкий поток, а иссякшая речонка, зато речонка гнилостная, опасная.
Как грязь на отмели, оседают в монастыре больные. Христианская же любовь требует не просто заботы и сострадания. Она повелевает самоотречение. Повелевает не сторониться несчастных, а, напротив, пренебрегать всякой осторожностью, «влагать персты в язвы» недужных, уповая на провидение и завоевывая этим право на вечную жизнь.
Так заболевает один инок, потом другой, потом сразу несколько чернецов…
Лекарство же одно — молитва.
И это страшная страница в судьбе Андрея Рублева.
Росписи и иконы церкви Спаса погибли. Как развивался дар гениального живописца после создания «Троицы», установить невозможно. Увековечил ли Даниил Черный в тех фресках и иконах, что написал после ранней смерти Андрея, память о гениальном друге — неизвестно.
Мы знаем лишь, что Даниил пережил Андрея ненамного и что потерю товарища перенес тяжело. О смерти Рублева летописцы молчат вообще. В «благочестивом» же предании о смерти Даниила правда угадывается без труда…
Эта смерть была трудной. Старый иконописец провел последние часы в забытьи и бреду. Измученный жаром, метался он на постели, дышал жадно, хрипло.
Воспаленный мозг Даниила рождал лихорадочные видения. Губы торопливо шептали бессвязные слова.
И вдруг в полосе мятущихся теней, в бесовской пляске отрывистых картин засиял свет, судорожное мелькание лиц и фигур исчезло, в оглушительной тишине покоя возник улыбающийся Андрей.
Тот, каким Даниил впервые увидел его когда-то давным-давно на тропинке обители.
Доверчивый, открытый, добрый…
Андрей протягивал руки, что-то говорил, а рядом с Андреем стояли, улыбались и звали Даниила люди в светлых одеждах, с золотыми нимбами вокруг голов.
Господи! Даниил узнал их! Это были Спас из Звенигорода, владимирские апостолы, Мария из храма Троицы…
Значит, Андрей не напрасно столько страдал! Он знал истину и теперь был в раю!
Воспоминание о товарище придало умирающему силы. Даниил открыл глаза, приподнялся. Вокруг постели скорбно толпились ученики.
— Андрея… видел… — пролепетал Даниил Черный, пытаясь улыбнуться. — В радости. Призывает меня…
Старый иконописец рухнул на постель. По сухому телу пробежала судорога. Дыхание оборвалось.
Легенду о смерти Даниила Черного, за миг до кончины увидевшего гениального друга среди жителей райских кущ, церковь запомнила, чтобы создать Андрею Рублеву славу «святого», славу «отшельника», рвавшегося окончить ненавистное земное существование и «воспарить» к престолу «всевышнего».
Между тем в легенде нет ничего легендарного, предсмертный шепот Даниила потрясающе человечен и горек, рисует и Андрея и Даниила глубоко земными и потому прекрасными людьми!
Старый монастырский художник очень глубоко уважал Андрея. Конечно, он верил, что Рублев заслужил «пребывание в раю». Болезнь вызывала бред. И естественно было для Даниила увидеть в бреду именно «райские кущи», Андрея среди тех самых апостолов и подвижников, которых столько лет писали оба мастера.