— Ты дал князю Одоевскому одежду?
— Я.
— Ты участвуешь в заговоре?
— Нет. Но я всех их знаю.
— Ступай.
После государь меня жаловал, и лент, и звезд было дано много, и нередко я имел так называемое счастье представляться Николаю Павловичу и обедать у него, особенно же часто в Петергофе, где я почти всегда живу летом, но никогда государь не сказал со мной ни одного слова; я видел милости, но видел и немилости, впрочем, мне все равно. Хоть мне дадут пятую, хоть шестую звезду, все это вздор. Я служил честно — и умру честно".
Раз я сидел у Жандра особенно долго; старик разговорился.
— Я помню те времена, когда без портфелей ходили... старые времена, вы их помнить не можете.
— Да в чем же бумаги–то носили? — спросил я.
— Да в бумагах же.
— А дождь, снег, ветер?
— Ну, так в платок завяжут или в салфетку завернут, а о таких премудростях, как портфели, и слухом не слыхали, и видом не видали.
Я промолчал, потому что боялся, что отпущу глупость, вроде следующей: "Да, подлинно доисторические времена", и тем напомню старику его действительно преклонные лета, что не всегда бывает приятно. Жандр особенно любил говорить о всем, что относится к 14 декабря. Видимо, что он всем этим происшествиям сочувствует и судит о них, зная всю подноготную, как человек умный и благородный, то есть осуждает их.
— А вот я вам расскажу, как развивались перед 14 декабря партия аристократическая и партия либеральная. Всем известна история дуэли между Черновым и Новосильцевым. До такой степени общество было настроено в смысле идей демократических и революционных, что все было против аристократии, которая, как плющ какой–нибудь около дерева, всегда и всюду вилась около престолов. Отец Чернова был генерал-майор; у него было семь сыновей и одна дочь. Я знавал ее, она была очень хороша, можно сказать, красавица. Новосильцев влюбился и, уже сосватавшись и бывши женихом девушки, так что он ездил с ней вдвоем по городу, должен был изменить по воле строгой и безумной матери своему слову; она не позволила сыну жениться, потому что у Черновой имя было нехорошо — Нимфодора, Акулина или что–то вроде этого. Из–за этого вышла дуэль. Старик генерал Чернов сказал, что все его семь сыновей станут поочередно за сестру и будут с Новосильцевым стреляться и что если бы все семь сыновей были убиты, то будет стреляться он, старик. Дело совершилось так; Новосильцев стрелялся с старшим Черновым. Оба были ранены насмерть. Новосильцев умер прежде Похоронный поезд его, как аристократа, сопровождало великое множество карет, — поверить трудно; это взбудоражило все либеральные умы; решено было, когда Чернов умер, чтобы за его гробом не смело следовать ни одного экипажа, а все, кому угодно быть при похоронах, шли бы пешком, — и действительно страшная толпа шла за этим хоть и дворянским, но все–таки не аристократическим гробом — человек 400. Я сам шел тут. Это было что–то грандиозное.
Однажды Жандр спросил меня:
— Читали вы когда–нибудь донесение Следственной комиссии?
— Никогда его даже и не видывал.
— Как жаль! Оно у меня было и куда–то запропастилось: ведь у меня такое множество всяких бумаг. Эта вещь, кажется, была писана для надувательства почтеннейшей публики, как будто публика — дитя. Однако знаете ли, что в обществе была некоторая надежда, что Николай простит или хоть не так тяжко накажет главных лиц заговора. Я в это не верил, – Николай никогда не прощал, и он их преспокойно повесил. В тот самый день, когда их повесили, некоторые из близких мне людей видели отца Рылеева. Он был весел. Вот, стало быть, как сильна была надежда... За верность этого факта я вполне ручаюсь.
— Где их вешали?
— В Петропавловской крепости.
— Вы были на этой человечественной церемонии, Андрей Андреевич?
— Нет, не был. Греч был. Церемония эта началась в 5 часов утра, и к 6–ти все было уже кончено. Потом этих несчастных положили в лодку, прикрыли чем–то, отвезли на один пустынный остров Невы — Голодай, где хоронятся самоубийцы, и там похоронили. Мы на этот островок ездили...
— Что же вы там нашли?
— Ничего, кроме кустов, — никаких следов могил, только тут какой–то солдатик шатался... Мы его расспрашивать не стали.
— Да, — повершил я нага разговор, — и бысть тогда же речено про царя Николая:
Недолго царствовал, да много куролесил,
Сто семь в Сибирь сослал да пятерых повесил.
VIII
Первое знакомство с Сосницким. — Воспоминание о помощи Грибоедова Сосницкому лекарствами и его визитах в 1815 году. — Случай при чтении у Н. И. Хмельницкого "Горя от ума" ее автором. — "Липецкие воды". — Гостеприимство и товарищество Сосницкого.
Утром 3 мая (1858), часов около девяти, отправился я к Сосницкому, живущему неподалеку от меня – около Большого театра, на Екатерининском канале.
Через служанку подаю хозяину следующую записку: "Д. А. Смирнов, владимирский дворянин, племянник знаменитого Грибоедова, желает иметь честь познакомиться с И. И. Сосницким".
— Пожалуйте.
Почти у самых дверей передней встречает меня старик довольно высокого роста, седой, с живыми глазами и очень подвижными чертами лица.
Я рекомендуюсь. Он говорит обычное: "Очень рад с вами познакомиться", но говорит это как–то непринужденно и особенно свободно. Я сразу вижу, что с этим человеком тоже как–то свободно... Но, боже мой, что это за любопытный человек! Это — живой архив и русского театра, и даже, частью, русского общества.
— Вы знали, Иван Иванович, дядю моего лично?
— Грибоедова–то? Еще бы... Я вам скажу, что я был ему одно время очень обязан. Когда он вышел в отставку из военной службы (это было в 1815, кажется, году)[38], я был тогда молодым человеком, жил в казенном доме и заболел. Грибоедов посещал меня очень часто, привозил мне лекарства, и все на свой счет.
— Грибоедов был вообще очень доброго характера.
— Да, но он бывал иногда строптив и вообще резок. Хотите, я вам расскажу один случай, бывший у меня именно перед глазами?
— Сделайте милость.
— Это было в 1824 году. Грибоедов приехал в Петербург с первыми актами своей комедии, слух о которой уже ходил в народе. Раз встречается он у меня с известным комиком Хмельницким. Тот говорит: "Александр Сергеевич, познакомьте меня с вашей комедией, о ней говорят". Грибоедов согласился. "Приезжайте ко мне обедать, тогда и почитаем. Я соберу несколько человек общих добрых приятелей". Назначили день и час, и несколько человек собралось у Хмельницкого. Там были: Василий Каратыгин, Соц, я, другие, и в том числе некто Василий Михайлович Федоров, человек очень умный образованный, автор нескольких слезных и чувствительных драм, которые были когда–то во вкусе и духе своего времени и над которыми Федоров сам же смеялся первый, от души и очень остроумно. Грибоедов приехал, привез с собой свою рукопись, и так как ее переписывал какой–то канцелярский чиновник, почерком казенным, крупным, то рукопись была довольно толста. Грибоедов положил ее на стол в гостиной. Федоров подошел, взял в руки тетрадь да и говорит:
— Эге! Таки увесисто. Стоит моих драм.
—Я глупостей не пишу, — резко и с сердцем отвечал Грибоедов, видимо обидевшийся.
—Александр Сергеевич, я тут больше подшутил над собой, чем над вами, стало быть, больше обидел себя, а не вас.
—Да вы и не можете меня обидеть.
Резкость этого тона на всех нас, а особенно на хозяина, подействовала как–то неприятно. Мы старались, что называется, "сгладить" все это происшествие, — но не тут-то было: Грибоедов уперся, и в нем, видимо, оставалось неприязненное чувство к Федорову.
Когда мы отобедали, подали кофе, Хмельницкий обратился к Грибоедову со словами:
— Теперь, Александр Сергеевич, можно бы, кажется, начать чтение?
— Я не буду читать, пока этот господин будет здесь, — отвечал Грибоедов, указывая на Федорова.