«В жизнь мою я не слышал такого умелого приспособления серьезного чтения к умственным средствам аудитории. Курс, очевидно, был задуман и приводился в исполнение так, что всякий шаг вперед имел основание в одном из предшествующих ближайших. Делая такой шаг, лектор обращался к аудито рии с вопросом, что послужило для этого шага основанием, и из аудитории каждый раз раздавался верный ответ…
Сильное впечатление получилось и от аудитории, слушавшей с какой-то жадностью простую и ясную речь своего профессора, подкреплявшуюся на каждом шагу опытом. Еще большим уважением проникся я к этой аудитории, когда узнал, что некоторые рабочие бегут на эти лекции, по окончании вечерних работ на фабрике, из-за Бутырской заставы; многие учатся иностранным языкам, некоторые даже английскому. Дай бог сохраниться и расшириться этому симпатичному учреждению — прообразу народного университета».
С наслаждением Сеченов готовится к лекциям в классах. Шатерников — неизменный друг и помощник — соглашается ассистировать ему при демонстрациях на этих лекциях. Аудитория с первых же минут поразила его своим вниманием и явным пониманием слышанного; он тотчас установил с ней контакт и понял, что читать ему здесь будет легко и интересно. С октября по февраль он успел прочесть значительную часть намеченного курса. Впереди оставались наиболее интересные разделы: работа мышц и общий обзор нервных явлений с более подробным описанием зрения и слуха.
Но прочесть эти отделы — любимые и самые значительные, которым Сеченов в жизни посвятил наибольшую долю своего труда, — не пришлось.
Полиция неусыпно следила за Сеченовым. В семь-десять пять лет он был не менее революционен в своей науке, чем в тридцать четыре, когда написал «Рефлексы головного мозга». Допустить его к обучению рабочих — это ли не опасно? И 9 февраля 1904 года Сеченову было запрещено чтение лекций в рабочих Пречистенских классах.
Это был страшный удар. Ивана Михайловича он потряс до глубины души, отчаяние охватило его. Вот теперь уж действительно никому не нужен, вот теперь уже действительно отнято последнее и такое радостное поле деятельности!..
Он долго смотрел на казенную бумагу, которую ему только что вручили, и несколько раз уже прочитанные строчки подозрительно расплывались перед его глазами.
«Господину Инспектору Пречистенских Классов, — стояло в бумаге, — отношением г. Директора Народных училищ от 5 февраля 1904 г. за № 814 профессор Иван Михайлович Сеченов не утвержден в должности преподавателя Пречистенских классов, а посему об освобождении его от занятий благоволите меня уведомить».
Вот и все. Вот и конец преподавательской деятельности. Вот и последняя награда за долгую трудовую жизнь, за все, что было сделано для прославления русской науки, за все открытия и труды, за сорок четыре года профессорства.
Разом постаревший, кое-как нахлобучив шляпу, стараясь не глядеть на высыпавших в коридор слушателей, уходил он из последнего пристанища.
И уныло побрел по Пречистенке в свой дом в Полуэктовом переулке.
7
Мария Александровна встретила его молча, только тревожно поглядела в лицо. Он, тоже молча, протянул ей бумагу и, не раздеваясь, прошел в свой кабинет. Сел понуро у письменного стола и машинально стал перебирать бумаги.
Внезапно из-под стола вылез огромный сенбернар и, тихонько скуля, лизнул ему руку.
— Так-то, Бурочка, — прошептал он, — вот мы и не у дел.
Бурка смотрел на него умными, преданными, обожающими глазами. Иван Михайлович потрепал его по теплой шее, и Бурка, откликаясь на ласку, поднялся на задние лапы во весь свой огромный рост и положил красивую голову на плечо хозяину.
Внезапно Бурка завилял хвостом — у хозяина изменилось настроение; собака увидела, как легкая ироническая улыбка пробежала по сомкнутым губам Ивана Михайловича, и по-собачьи поспешила выразить свою радость: большой, упитанный, солидный пес вдруг завертелся волчком вокруг собственного хвоста.
Иван Михайлович рассмеялся громко и весело.
— Чудно, Бурочка, вертись вокруг своего хвоста, авось когда-нибудь и поймаешь!
На душе у него стало легко. Он пододвинул к себе стопку чистой бумаги, аккуратно сложил ее, снял, наконец, пальто и шляпу, взял в руки перо.
Отлично! У него отнимают будущее, но прошлое они отнять не могут. И, право же, это прошлое может оказаться небезынтересным для молодежи…
В этот вечер он начал писать свои «Автобиографические записки». Он писал их легко и вдохновенно, убегая от унылого, стариковского настоящего в свое необыкновенное сверкающее минувшее.
Все последние годы в Москве он жил по-настоящему счастливой жизнью. С Марией Александровной они больше не расставались — Клипенино было продано, и дачу теперь снимали на Оке, куда каждое лето уезжали вместе. Жили, как всегда, замкнуто, понемногу болели, помногу ходили в театры и концерты, иногда ездили отдыхать за границу. Общались с небольшим кругом симпатичных им людей — Тимирязевым, Столетовым, Чаплыгиным, Чупровым, Умовыми, неизменным другом Шатерниковым и его семьей, частенько бывали у Боковых. Иногда к ним на дачу приезжал погостить Владимир Александрович Обручев со своей красавицей дочкой Верочкой, иногда гостили две племянницы Марии Александровны Таня и Маня, почти постоянно жила их воспитанница Елизавета Николаевна Домрачева, заезжала и ее сестра Наталья.
И еще появился у них новый друг, которого они оба искренне полюбили и перед талантом которого столь же искренне преклонялись.
Однажды, когда они были в студенческом концерте в консерватории, где по классу фортепьяно училась Елизавета Николаевна, их поразило пение незнакомой певицы. Она спела арию Людмилы и потом на бис — Антониды из «Жизни за царя». Сеченовы поразились диапазоном, полнотой звучания и необыкновенным, неслыханным тембром и силой этого голоса. Иван Михайлович умиленно смахивал навернувшиеся слезы, Мария Александровна прятала глаза.
В антракте они спросили Елизавету Николаевну, кто эта замечательная певица.
— Хотите, познакомлю? — предложила она и тотчас же убежала.
Через несколько минут она вернулась с немолодой уже для студентки (на вид ей было лет двадцать семь — двадцать восемь) женщиной, внешне ничем не примечательной, некрасивой и очень смущенной. Она молча протянула руку Марии Александровне, потом Сеченову и стояла, не подымая глаз. Иван Михайлович, на которого ее смущение произвело очень симпатичное впечатление, разрядил атмосферу:
— Что же вы прячете от нас свое сокровище, скажите хоть слово, чтобы мы услышали ваш голос!
Она улыбнулась, откликнувшись на шутку, и назвала себя:
— Нежданова, Антонина.
Мария Александровна, так трудно сходившаяся с людьми, — что за чудо! — сразу же назвала ее «Антошей» и пригласила бывать у себя.
Дома, после концерта, они долго еще обсуждали это новое знакомство в радостном предвкушении тех будущих музыкальных вечеров, которые они начнут устраивать у себя в неделю раз с таким необыкновенным украшением, как Нежданова.
«Они оба, Иван Михайлович и Мария Александровна, сделались для меня на всю жизнь самыми дорогими людьми», — писала впоследствии, вспоминая Сеченовых, Антонина Васильевна Нежданова.
Она не только украсила их музыкальные вечера, она стала для них близким другом, частенько оставалась у них на день-другой в Полуэктовом переулке, наезжала на дачу, переписывалась во время своих поездок по Италии. И они не пропускали ни одного ее выступления в концерте, а позднее в Большом театре, куда «она, окончив консерваторию с золотой медалью, после долгих мытарств была, наконец, принята весной 1902 года.
И когда она впервые спела Джильду и зал устроил ей овации, они вместе со всеми до сипоты кричали «браво», а после спектакля организовали у себя бал, чтобы отметить успех «Антоши».
В 1903 году, когда отдельной книгой вышли в свет «Элементы мысли», Сеченов подарил экземпляр Неждановой с надписью: «Антонине Васильевне Неждановой от старого приятеля И. Сеченова. Москва, 20 апреля 1903 г.». А через год, когда она вместе с Собиновым пела в «Лоэнгрине», Сеченов заказал роскошную папку, в которую была переплетена партитура оперы. На подарке сделал надпись: «На память о годах, когда, слушая вас, забывались печали. Любящий вас И. Сеченов».