Но уж если он жил, значит — надеялся. И, поскольку на богов надеяться не мог, надеялся на Человека; не надеясь быть прощенным за свое преступление, надеялся на самое преступление. Понимаю, звучит несколько абстрактно. А между тем это общеизвестная истина: для того, кто восстал против определенного строя и потерпел неудачу, существует лишь такая альтернатива: либо строй этот простит его, либо сам рано или поздно будет взорван, то есть сам станет преступным. За миллион-то лет, полагаю, у Прометея нашлось время поразмыслить об этом, продумать все до конца, и не раз. Это ведь только поначалу мысль никак не может вырваться из одного и того же круга, и даже на какое-то время возникает психопатическое состояние, сходное с персеверацией, но за столько-то времени даже у весьма среднего человека после некоторого периода брожения образуется великолепный, выдержанный, хорошо отстоявшийся конденсат. Полностью перебродившая, совершенно зрелая квинтэссенция мысли.
А что же тогда говорить о боге!
Прометей знал, что он дает человеку, вручая ему огонь, а с ним и ремесла. И, не будем наивны, Зевс тоже так или иначе знал, за что он карает Прометея столь жестоко. Теперь, прикованный к скале, Прометей, конечно же, думал — должен был думать, не мог не думать — о том, о чем, вероятно, и не помышлял, совершая свой акт: владея огнем и ремеслами, человек станет подобен богам. Прошу прощения за избитую формулировку! Я трактую се так: не уподобится им качественно, но станет таким же могущественным. «А если так, пусть прилетает орел, пусть клюет мою печень, — думал Прометей, — долго это не продлится. Огонь уже в руках у людей, и боги не властны тут что-либо изменить. Близится время, когда человек станет могущественным с помощью огня и ремесел, которыми одарил его я, станет могущественным, как боги. И тогда он придет и освободит меня».
Даже мало-мальски логически мыслящий человек в силах проследить до этого момента рассуждения Прометея, а также понять, что за ними не таилось никакой задней мысли, вроде такой, например: «А когда придет время и человек освободит меня, тогда уж я стану его, человека, богом». Будь такое честолюбие свойственно Прометею, он сумел бы настоять хотя бы просто на своем праве первородства, кстати, провозглашаемом и защищаемом Зевсом. Будь такое честолюбие свойственно Прометею, он принял бы участие в восстании против Олимпа. И, между прочим, восстание в этом случае могло бы окончиться совершенно иначе! (Зевс тоже знал это!) Но он не принял в нем участия, напротив, сражался на стороне Зевса, сражался изо всех сил, с полной самоотдачей. И всегда помогал Зевсу добрым советом, какого никто иной не осмелился бы подать Громовержцу, ибо были ему эти советы — например, в некоторых его делишках с женщинами — совсем не по вкусу. Хотя на поверку всякий раз оказывались истинно добрыми советами. (Зевс, разумеется, это ценит, высоко ценит, в принципе даже просит советовать ему, но — не любит.)
Странное это явление. В ком затаенно, по необходимости подспудно, дремлет жажда власти (а таких — подавляющее большинство), тот вообще этому не поверит. А между тем можно привести немало примеров подобного равнодушия к власти, причем со стороны людей, которым достаточно было протянуть руку, чтобы ее получить. Взять хотя бы Исава: продал свое первородство за миску чечевичной похлебки — и даже ухом не повел! (Разве что не понравилась ему при этом — стильно выражаясь — «настырность».) А тот же Геракл!.. Нет, стремление властвовать над людьми не есть отличительная особенность, природное свойство человека. Да и бога, кажется, тоже. Так что стоит над этим поразмыслить.
Итак, Прометей не сомневался, что однажды явится человек, который освободит его. Но не затем, чтобы тут же возвести на вершину власти. Более того, зная Прометеев независимый нрав, мы можем быть уверены, что он не лелеял в груди и жажды мести. Он не собирался мстить Зевсу. Такое намерение в корне противоречило бы внутренней логике этого психологического типа. Иначе он оказался бы ничем не лучше тех буржуа, которые помогали освободить крестьян только для того, чтобы сразу же превратить их в пролетариев. Нет. Прометей был такой освободитель, который и богов не собирался ввергнуть в неволю, и Человека хотел освободить ради самой свободы. Бывают такие.
Впрочем, это может быть доказано также и с помощью филологических методов. Если бы Прометей сделал малейший шаг ради обретения верховной власти и мести Зевсу, тому остался бы след в анналах. Во всяком случае, остался бы след в анналах неграмотных сказителей — в памяти людской, в мифологии. Но такого следа нет, нет даже намека на него. Значит, ничего подобного не было.
Собственно говоря, в дальнейших наших исследованиях мы должны будем держаться именно логической нити, она поможет нам сориентироваться в темном лабиринте незнаемого: что же все-таки могло произойти, чтобы не осталось и следа того, что произошло? Ибо известно: все, что человеческая память сохранила, — это, несомненно, происходившие, безусловно имевшие место события; но, право же, не менее безусловно и несомненно то, чего память не сохранила. Если мы приметили где-то могилу, а над нею совсем неизвестное имя, нам достаточно самого места захоронения и дат, достаточно того, что никто, решительно никто не знает о покоящемся в этой могиле ничего, достойного упоминания, — чтобы мы поняли: вот прах человека, который от рождения до смерти жил, соблюдая законы и обычаи того места, где он жил, и того времени, о котором сообщают даты на могильной плите. Если же вам доводилось когда-либо читать своды законов, затем — приложенные к ним инструкции, далее — горы относящихся к ним указаний, своды всяческих нарушений, обращения властей, правила распорядка в домах и распоряжения управляющих домами, то вы знаете: покойный незнакомец шел путями не более широкими, чем сосед его по кладбищу, о котором вы только что прочитали хоть какие-то слова хулы или похвалы.
Итак, Прометей без особого потрясения принял к сведению: исполнилось. Ощущение, очень для человека естественное и общедоступное, настолько естественное, что и у богов это вряд ли иначе. И общедоступное — хотя правда и то, что большинство из нас испытывает его лишь в минуту смерти, в свой последний сознательный миг. Именно так: не «Хорошо!», не «Плохо!», не «Потрясающе!» либо «Неслыханно!», а просто: «Исполнилось!» Или еще проще: «Ну, вот…»
Теперь, миллион лет спустя, Прометею нужно было привыкать к новым картинам; вернее, что еще труднее, к новому углу зрения на прежде виденные картины, к близко звучащим человеческим голосам и движениям людей вблизи, в новых соотношениях. И не в последнюю очередь — к собственным движениям. Сейчас это целиком поглощало его внимание, к чему все окружающие, и суровые простые воины и рабы, отнеслись с редким тактом и пониманием. Мы ведь прекрасно знаем, если даже не из жизни, то по крайней мере из бесчисленных романов о войне, как трогательно гуманным может быть такое воинство, каким ласковым и миролюбивым, если представляется подходящий случай: и хлеба дадут ребенку, и «Stille Nacht»[11] споют со слезами на глазах и так далее.
Прометея бережно несли на руках, когда же почувствовали по какому-то движению — уже внизу, в долине, — что он пытается встать на ноги, предупредительно поддержали его. Не дожидаясь приказа и не сговариваясь, люди поняли, что надо сделать привал; они окружили многострадального бога, но не тесным кольцом, а на почтительном расстоянии, чтобы ему хватало воздуха, и каждый в любой миг готов был вскочить, помочь, поддержать. Кто-то уже прорубал в кустарнике путь к горной речке. Известно же, что по горным долинам непременно протекают речушки, ну хотя бы ручейки. Известно также, что дороги по этим долинам как ни вьются, но, в общем, следуют за речкой, то и дело ее пересекая. А освобожденному от оков пленнику, естественно, очень нужно было освежиться, попить, совершить омовение и затем отдохнуть.