Зато Ольга Сергеевна, «милая Оля» (XIII, 127), платя неизбежную дань родственной дипломатии, кажется, взяла всё же сторону бедного брата и всячески старалась его приободрить. Но в тайных союзницах и утешительницах опального поэта О. С. Пушкина состояла очень недолго: она покинула сельцо Михайловское примерно через неделю после «пустельги» (XIII, 123) Лёвушки.
Труднее всех в сложившейся ситуации пришлось, вероятно, не принадлежавшей ни к какой из враждующих «партий» Арине Родионовне. Ведь крестьянка была истово предана всем Пушкиным, всех их, пусть и по-разному, но крепко, любила — и жестокий разлад в семье, случившийся на её глазах, не мог не причинить старушке душевных мучений. Что бы ни твердили окружающие, кого бы ни винила соседская молва, подле себя няня видела прежде всего погорячившихся и оттого страдающих кровников — и обоих упрямцев, старого и малого, она бесхитростно жалела.
Но принести мир в покачнувшийся дом Пушкиных крепостная старуха, конечно, не могла. «Дела мои всё в том же порядке», — уведомлял поэт брата (XIII, 118).
Наконец 17 или 18 ноября отбыли в Петербург и Надежда Осиповна с Сергеем Львовичем[278]. (В последующие два года родители всячески уклонялись от общения с сыном Александром и, забирая с собою Ольгу Сергеевну, ездили не в свою псковскую деревню, а в Москву и в Ревель, на «морские купания».)
В Михайловском сразу же стало спокойнее.
Однако Пушкина, оказавшегося в «совершенном уединении» (XIII, 129), в царстве «скуки смертной» (XIII, 118) по-прежнему одолевали мрачные мысли. Он вовсю строил опасные планы. «Заветной мечтой поэта <…> сделалось одно, — утверждал впоследствии П. В. Анненков, — бежать от заточения деревенского, а если нужно, то и из России»[279]. Глухие намёки на это есть и в пушкинских стихах, и в переписке с братом, и в письме осведомлённой П. А. Осиповой к В. А. Жуковскому от 22 ноября 1824 года. Тригорская помещица буквально умоляла Василия Андреевича выручить Пушкина из ссылки, иначе «его талант, его поэтический гений» могли захиреть: «Наш Псков хуже Сибири, а здесь пылкой голове не усидеть»[280].
Между тем приблизилась зима.
В целях экономии ряд помещений в господском доме (включая и залу с бильярдом) наглухо закрыли и перестали топить там печи.
Арина же Родионовна с наступлением холодов перебралась из своего летнего флигеля («домика няни») в главное строение и заняла комнату напротив пушкинской. «Комната Александра была возле крыльца <…>, — вспоминал редкий его гость. — В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, шкаф с книгами и проч. и проч. Во всём поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожжённые кусочки перьев <…>. Вход к нему прямо из коридора…»[281]
Другой визитёр, H. М. Языков, оставил нам поэтическое описание пушкинской кельи:
Вон там — обоями худыми
Где-где прикрытая стена,
Пол нечинённый, два окна
И дверь стеклянная меж ними;
Диван под образом в углу,
Да пара стульев…
В хозяйственные дела по дому и поместью Пушкин почти не вмешивался.
А в обители няни поставили «множество пяльцев»: там с некоторых пор постоянно собирались крестьянки-швеи и трудились под началом Арины Родионовны. Среди этой «молодой команды» была и восемнадцатилетняя Ольга Калашникова, дочь управляющего («особливо доверенного человека Сергея Львовича Пушкина и семьи Пушкиных»[282]), вскоре пополнившая «Дон-Жуанский список» поэта и на многие месяцы ставшая его «крепостной любовью».
«Сижу дома да жду зимы», — сухо сообщал Александр Пушкин сестре 4 декабря 1824 года (XIII, 127). Разве мог он, страстно мечтавший о воле, тогда допустить, что впереди — целых две михайловских зимы и около двух лет затворничества?
Но без этих двух лет и без своей дряхлой подруги[283] Арины Родионовны поэт, видимо, так и не вырос бы в «единственное явление русского духа», да и как человек «во многом был бы, может, другим»[284].
Утренние и дневные часы Пушкин обычно посвящал поэтическим трудам, работал он также и над записками (позднее уничтоженными). Затем — довольно поздно — обедал. (Кухаркой, и, похоже, отменной, была в Михайловском Неонила Анафриева[285], а прислуживала за столом, «набирала обед», наша героиня.) После трапезы поэт садился на лошадь или пешком отправлялся в Тригорское. Возвращался оттуда к вечеру, нередко уже в темноте.
И почти все пушкинские вечера безраздельно принадлежали «мамушке».
«При завываньи бури» (III, 1007) Арина Родионовна вела неспешные беседы с «ангелом» — о них Пушкин через десятилетие написал так:
Её простые речи и советы
И полные любови укоризны
Усталое мне сердце ободряли
Отрадой тихой… (III, 995–996).
Сходили на нет беседы — начинались негромкие нянины песни, а чаще всего приходил черёд её сказок, знакомых
От малых лет — но всё приятных сердцу
Как шум привычный и однообразный
Любимого ручья… (III, 998).
Эти сказки, равно как и сама Арина Родионовна, были отмечены в пушкинских письмах конца 1824-го — начала 1825 года. «…Вечером слушаю сказки — и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания, — сообщал поэт брату в середине ноября. — Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма!» (XIII, 121). Спустя три недели он оповестил о том же и Д. М. Шварца: «…Вечером слушаю сказки моей няни, <…> она единственная моя подруга — и с нею только мне нескучно» (XIII, 129). А князю П. А. Вяземскому было поведано 25 января 1825 года: «…Живу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни» (XIII, 135).
О старушке Пушкин упомянул и в письме к сестре Ольге, написанном 4 декабря 1824 года: «Няня исполнила твою комисию, ездила в Св<ятые> горы и отправила панихиду или что было нужно[286]. Она цалует тебя…» (XIII, 127).
Вероятно, в ноябре 1824 года поэт занёс в так называемую «третью масонскую» тетрадь (ПД № 836) семь народных сказок: «Некоторый Царь задумал жениться…»[287], «Некоторый царь ехал на войну…», «Поп поехал искать работника…», «Царь Кащей безсмертный…», «Слепой Царь не веровал своей жене…», «О святках молодыя люди играют игрища…» и «Царевна заблудилася в лесу…»[288].
П. В. Анненков, напечатавший (в Приложениях к «Материалам для биографии Александра Сергеевича Пушкина»; 1855) некоторые из этих сказок, нисколько не сомневался, что они зафиксированы со слов Арины Родионовны. Так же впоследствии думали и иные авторитетные пушкинисты (к примеру, М. А. Цявловский). Отдельные учёные, правда, замечали, что «в своих родовых деревнях Пушкин слыхал сказки и от других лиц, не только от няни», однако тут же они добавляли: «Нет сомнения, что Арина Родионовна была выдающаяся сказочница, которая рассказывала художественно и прекрасным русским языком»[289]. Тем самым исследователи, изучавшие записанные поэтом сказочные тексты, косвенно всё же признавали источником этих текстов нянюшку Пушкина.