В Пскове Карл рисовал немного. Гулял по кремлю, выйдя за стену, смотрел, как внизу, под береговой кручей, сливаются реки Великая и Пскова, белыми птицами тянулись над водой паруса. В Троицком соборе разглядывал местные святыни — мощи князя Всеволода-Гавриила и чудотворную икону Богородицы. Возле древних храмов удивлялся искусству мастеров, умевших дать красоту простому и грубому материалу, известковой плите и штукатурке, и доказавших, что, если найдены пропорции и форма, небольшое строение глядится величественным, а мощная кладка возвышенной и легкой. Он сворачивал на базар, пил, отмахиваясь от предостережений Солнцева, прямо из крынок холодное молоко, расспрашивал мужиков и баб об окрестных обычаях, радовался старинным названиям улиц — Козья, Куричья, Яблочная, восторженно слушал рассказ про зимнюю конную ярмарку, когда на Завеличье торгуют конями, а на льду реки устраивают бега и, кажется, всего более был поражен, узнав, что в старинные времена держали псковичи прирученных зверей и среди них белых волков и белых медведей.
Солнцев волновался, что время идет, а Карл для картины ничего не делает, разве что почеркает иногда карандашом в альбоме. Брюллов от укоров его отмахивался или, всего хуже, объявлял себя больным, ложился в постель и приказывал сидеть при нем неотлучно. Из Пскова перебрались в Печерский монастырь. Солнцев бросился рисовать древние сабли, бердыши, копья, трубы; хранился в монастыре плащ Калиты и конская сбруя Иоанна Грозного. Карл же и здесь не слишком предавался занятиям: бродил вдоль стен, болтал с монахами и богомольцами, а то просто грелся на солнышке, сидя на лавке возле настоятелевых покоев. Когда же Солнцев, осердясь, сказал ему, что время идет, а он только воздух карандашом пачкает, Карл весело отвечал, что картина, собственно, начата и можно возвращаться домой.
Нестор Кукольник хотел встретить Брюллова с непринужденной независимостью, с какой, по его предположениям, общаются между собой гении, но каждая клеточка его длинного и бледного бурсацкого лица светилась таким торжеством, небольшие карие глаза сияли такой откровенной радостью, что за версту было видно — счастлив человек! Порывисто протягивая Карлу обе руки сразу, Нестор приветствовал не только того, кем был Брюллов, но и того, кем в тайных мечтах желал стать он, Кукольник.
Собралось у Кукольника человек тридцать. Среди гостей Карл тотчас узнал Глинку — обнялись по-дружески. Глинка готовил к постановке на сцене национальную русскую оперу; здесь, среди своих, ее называли «Иван Сусанин». Глинка за руку подвел к роялю молодую женщину в черном платье, худощавую, востроносую, как галчонок, повернул лицом к гостям, сам сел аккомпанировать; женщина обратила взор кверху, приготовляясь к пению, — у нее оказались глаза мадонны. «Как мать убили у малого птенца», — голос был контральто, чистейший, совершенно бархатный, такой и в Италии редко сыщешь — в этом Карл знал толк. Кукольник подтвердил: Анна Яковлевна Воробьева — певица необыкновенная, свободно владеет двумя октавами, от соль до соль, но может взять вверх ля, а вниз фа, Глинка написал для нее в опере партию мальчишки-сироты.
Пока аплодировали, Кукольник приказал подавать шампанское. Официант, нанятый на один вечер, внес на серебряном подносе высокие бокалы. Подымая бокал, Кукольник предложил выпить за братство муз. «Брат», — говорил он, протягивая руки Глинке; «Брат», — протягивал он руки Брюллову. «Братья!» Карл выпил и обнял его, не выпуская из пальцев пустого бокала.
Аполлон Мокрицкий, знакомый с Кукольником еще по Нежинской гимназии, которой отец Нестора Васильевича был директором, отметил в дневнике: «Приятно было видеть, как люди с талантами почти в первые минуты своего знакомства сдружаются так, как будто они были знакомы 10 лет… Таланты начинают тем, чем обыкновенные люди кончают…»
Император был огорчен просьбой Брюллова отпустить его на время в Италию. Старик Волконский, министр двора, ожидал грозы. Но Николай проговорил, заледенев лицом: «Что ж делать, подобные дарования не любят принуждений». И приказал дозволить Брюллову отлучиться в Рим на два месяца, для чего дать ему на дорогу двести червонных.
— Вели сказать ему, чтоб не просрочил. Скажи: я на него надеюсь, что не просрочит!..
Квартира при академии была в два этажа: внизу мастерская, на антресолях спальня. Карл повесил на окна широкие красные занавеси, диван обтянул красным, глубокое кресло обил красным сафьяном; купил красный халат, даже башмаки домашние заказал из красной кожи. В Петербурге мода была на красное, а Карл любил этот цвет, горячий цвет жизни — огня и крови. Картины в мастерской висели по стенам, стояли вдоль стен на полу, поодиночке и кипами, в углу на овальном красного дерева столе в кожаных портфелях сложены были рисунки, — ценители и просто любопытствующие искали счастливый случай проскочить в «красную мастерскую».
Кукольник и Глинка захаживали запросто. Карл приобрел недорогую фисгармонию: Глинка пел из «Ивана Сусанина», с таинственной прелестью вышептывал, проговаривал свои романсы, музыку Россини и Беллини называл цветочною, Карл требовал «Сомнамбулы», но итальянцев Глинка не любил — со смехом выворачивал волшебные мелодии карикатурами, Карл злился и убегал по лестнице наверх, в спальню. Его ловили, тащили обратно, все мирились с ним поцелуями, посылали служителя за вином. Впрочем, и за стаканом беседа до поры кружилась дельная. Нестор читал статьи для «Художественной газеты», которой являлся издателем и едва не единственным автором, — суждения его об искусстве бывали хотя многословны, но порой любопытны, Карл жестом руки прерывал его чтение, вскакивал, путаясь в халате, делал несколько шагов туда, обратно и пересказывал мысль Кукольника по-своему, уточняя, поворачивая к иному выводу. Кукольник хватал карандаш, с жадностью начинал за ним записывать; Карл замолкал, изумленно глядя, как несколько произнесенных им слов превращаются под карандашом Нестора едва не в десяток густо исписанных страниц. Вино между тем горячило, говорили громче, сбивчивей, точно из темных углов возникали новые гости: вот уже заходил ходуном, закувыркался по мастерской Яков Яненко-Пьяненко, живописец и скульптор, ничего путного не написавший и не слепивший, зато друг-приятель хоть куда, мастер на выдумки неистощимый, вот брат Нестора, Кукольник Платон, человек с непонятными занятиями и тяжелым некрасивым лицом, которое он к тому же коверкает уморительными гримасами, — есть в Платоне непостижимая вездесущность, куда ни повернись — за спиной Платон, смеется, гримасничает, на скрипочке что-то наигрывает и сам же дурашливые куплеты сочиняет, вот толстощекий весельчак Коля Рамазанов, скульптурного класса академист, плясун отчаянный, знаток плясок русских и цыганских, актерский сын, — глядя на него, вспоминает Карл, как сам таким же мальчишкой, академистом, хаживал на блины к его родителям, безвременно оставившим сей свет, и вынужденно думает о неодолимом беге времени. Пробки хлопают, Яненко-Пьяненко уже придумал ехать на натуру, на пикничок, уже и извозчиков послал нанять, Коля Рамазанов в потрепанных клетчатых брючонках суетится с корзиной — спешит за булками, за колбасой ливерной и свежими огурцами, Платон, взмахивая, как крыльями, черным широким плащом, движется по комнате, каждого по очереди берет за пуговицу, каждому по очереди объясняет «стратегему»: непременно позвать с собой издателя, которому всучить потом Миши Глинки романсы, типографщика, хозяина заведения, где печатают Несторову газету, и знакомого офицера «из тех», чтобы не было дурных слухов. Кто-то окрестил Кукольниково братство служителей муз одним словом «братия» — так и привилось. Поэт Струговщиков, переводчик Гёте, человек мечтательный, не пьянеющий от вина, среди общего веселья говорит Карлу:
— Мы всегда в мундире, а хочется — нараспашку. И, задумчиво глядя поверх собеседника, подносит стакан к губам…