Они шагали бок о бок, молча, к стоянке машин для преподавателей. Моросило, поддувал холодный ветерок, освещение было паршивое. Колетт держалась вплотную к нему, должно быть боялась упасть.
– Странно, – сказал Фременкур, – я только что заходил в большую аудиторию корпуса А за перчатками, я их забыл там, и этот пустой амфитеатр нагнал на меня жуткую хандру. Как вы это объясните?
– Стареете.
– Вы просто очаровательны.
Она почувствовала, что краснеет.
– Я хотела вас поддразнить. На самом деле, когда говоришь с вами, о вашем возрасте попросту забываешь.
– Вы о нем забываете, но зато напоминаете мне.
– Напомнили же вы мне о моей близорукости.
– Ах, вот в чем дело!
Он сказал, помолчав:
– Отвезти вас?
– Нет, благодарю, у меня машина.
– Как же вы поведете без линз?
– У меня в ящике для перчаток всегда лежат очки. Но вы, – продолжала она, – можете помочь мне найти мою машину. Не знаю, в какой ряд я ее втиснула.
– Какая она?
– Фиат-850.
– Синяя?
– Да.
– Вот она, у вас под носом. Дайте ключи, я открою.
Сев за руль, она пошарила в ящике для перчаток, вынула очки и надела их. Лицо ее тотчас стало приветливым. Она опустила стекло, улыбнулась Фременкуру и протянула ему руку.
– До свидания, – сказала она. – Благодарю. И не нужно психоаналитических объяснений.
– Чего?
– Того, что я вечно забываю свои линзы.
– Я поищу другие объяснения, – сказал Фременкур. – В качестве первой гипотезы: отвращение к Нантеру? Отвращение к своей профессии? Отвращение к гошистам?
– Да я сама из гошистов, – живо откликнулась Колетт. – Зато вы выдали свои подлинные чувства.
– Товарищ, – сказал Фременкур, – объективный пособник реакции вас приветствует.
II
Выпрямившись на ступеньках во весь свой рост, Божё раскинул руки, преграждая путь волне студентов, которые ринулись вверх по лестнице. Разумеется, остановить их он не рассчитывал. У него была одна цель: продемонстрировать своим сопротивлением недопустимый характер этой затеи. Это был чисто символический жест – так таможенники на границе противятся несколько минут армии вторжения, прежде чем она сметет их своей превосходящей численностью. Решительно, символы играли важную роль во всей этой истории.
Безразличие студентов к его особе снова поразило Божё. Они толкали его, просто не замечая. Они стремились вперед и, молча, не глядя, сметали со своего пути некое материальное препятствие. Они шли вперед – вот и все. Божё пошатнулся под их напором, ухватился правой рукой за перила, удержался на месте. Так. Долг чести выполнен. Когда скрылся последний студент, Божё направился в свой кабинет на втором этаже башни и вызвал по прямому телефону квартиру декана.
Трубку взяла госпожа Граппен. Ее спокойный, мелодичный голос донесся, казалось, из другого мира. К сожалению, муж в гостях, она не смогла пойти с ним, потому что плохо себя чувствует, а в чем дело? Если это действительно очень важно, она поищет телефон друзей, у которых ужинает муж. Божё понял, что должен дать ей некоторые разъяснения. Госпожа Граппен была высокая, элегантная, безупречно красивая женщина. В своих собственных глазах она была не просто супругой декана, отодвинутой в качестве таковой в будни частной жизни: на ней лежала важная общественная задача. Как жена офицера, получившего генеральский чин, становится генеральшей и начинает царствовать в гарнизоне, так и госпожа Граппен хотела бы, в качестве деканши, вести твердой рукой по стезе добродетели любезное стадо профессоров и профессорских супруг.
– Мой муж, – сказала, наконец, госпожа Граппен, – ужинает у Пьера Лорана[58].
Номер Пьера Лорана был Божё известен.
– Тысяча благодарностей, дорогая госпожа Граппен, – он рассыпался в любезностях. Несмотря на нервозность обстановки, Божё не упустил ни одной из формул вежливости. Он был человеком педантичным и никогда не обрывал фразы на полуслове.
У Пьера Лорана тотчас подозвали к телефону Граппена.
– Я не обрадую тебя (в этом тыканье не было ничего революционного, просто декан и его заместитель были давным-давно знакомы).
Граппен выслушал, задал несколько вопросов, внешне он владел собой, но при всей его выдержке голос выдавал затаенную горечь. С тех пор как в январе студенты набросились на него, обозвав «наци», что-то в нем надломилось. За этим инцидентом последовала травля самого гнусного пошиба, студенты по очереди звонили ему ночью домой и, пользуясь анонимностью телефонного разговора, осыпали бранью. В нем самом, впрочем, шла внутренняя борьба. Либерал по убеждениям, он был в то же время требователен и резок даже с коллегами. Со студентами дело обстояло еще хуже: для них он был воплощением репрессий. Они все равно никогда не простят ему, что он призвал фараонов, когда ребята в 1967-м вторглись в женский корпус. По иронии судьбы Граппен, человек левых взглядов, оказался во главе ожесточенного большинства, во главе «версальцев», которые требовали принятия «решительных мер по наведению порядка». Он сидел между двух стульев, не в силах примирить свои взгляды и свой темперамент, свои политические убеждения и требования большинства. На министра он тоже по-настоящему не мог опереться. Тот сам колебался между суровостью и снисходительностью, с одной стороны, одобряя меры, принятые деканом в 1967 году, когда, по мнению министра, с помощью полиции была спасена добродетель студенток, с другой – порицая Граппена за то, что декан в январе 1968 года призвал в Нантер полицию для собственной охраны. Это сбивало с толку. Министр Миссоф спустил Кон-Бендиту издевательскую выходку на открытии бассейна, а министр Пейрефит находил достойным сожаления, что декан прибег к силам общественного порядка, когда на него накинулись студенты. В этой заварухе Граппен, превыше всего ставивший порядок, чувствовал, что почва ускользает у него из-под ног. Он переживал трудную пору. На Ученом совете он хранил молчание и выслушивал, не реагируя на них, диатрибы «версальцев». Он не предлагал никаких мер, казалось, он во всем разочаровался и совершенно сломлен.
Пока Божё излагал ему ситуацию, Граппеном все больше овладевала тревога. Он опасался двух вещей: 1) что студенты примутся громить кабинеты и уничтожать архивы; 2) что они надолго засядут на восьмом этаже, забаррикадировавшись и превратив башню в форт Шаброль. Этого никак нельзя было допустить. Это было слишком опасно. К тому же, коль скоро все смутьяны собрались сейчас там, в зале Ученого совета, почему бы не воспользоваться случаем и не захватить их всех скопом, предав гражданским властям?
Однако Граппен предложил эту «твердую» меру не слишком решительно. В сущности, она его не привлекала. Ему претило «снова» призывать полицию. Газеты и радиостанции по всей стране не преминут ухватиться за эту историю. Он помнил о сдержанном неодобрении министра. Божё почувствовал эти колебания. Он и сам разделял их.
– Прежде всего, – сказал он Граппену, – это явная провокация. Бунтовщики только и ждут появления полиции; призвать ее – значит сыграть им на руку. К тому же помещению пока ничто не угрожает, погрома нет, сотня студентов в зале Совета, это еще не бог весть какое преступление. Пока они ничего не ломают, пусть себе, считаю я, отведут душу в профессорских креслах. Тем более что в их намерения отнюдь не входит, готов побиться об заклад, превращение этой оккупации в постоянную. Мы ничего не теряем, решая выждать. Если они не очистят зал на рассвете, у нас еще будет время принять меры. Я, – добавил Божё, – останусь здесь и буду наблюдать за развитием событий, через час я тебе снова позвоню.
Граппен согласился, на время и в порядке компромисса отдаляя таким образом «твердые» меры, предложенные им сначала.
Повесив трубку, Божё вспомнил, что как раз сегодня Парижский оркестр дает большой концерт в аудитории Б. Он решил, что пойдет послушать музыку, если революция, затеянная студентами, оставит ему несколько свободных минут.