– Я, ты понимаешь, Моника, – говорит Мари-Жозе Лануай искренне и доверительно, – я не очень красива, нет, нет, уверяю тебя, я отнюдь не обольщаюсь, ну, скажем, во мне есть шарм, и я стараюсь быть естественной, впрочем, мне не идет, когда я не естественна, я это заметила. Ты знаешь Мари-Анн?
– Нет, не уверена, – говорит Моника.
– Да знаешь, знаешь, ты видела ее у меня на последней вечеринке, такая высокая блондинка с длинными волосами и глазами как блюдца.
– Нет, не припоминаю, – говорит Моника с очаровательной улыбкой (лишнее доказательство, свинья ты этакая, что ты меня приглашаешь далеко не на все твои вечеринки).
– Ну, неважно, – продолжает Мари-Жозе, смущенно отворачиваясь, – это моя подруга детства, очень красивая, ну, ты представляешь себе жанр, из тех, что всегда должны быть повсюду первыми, самыми, самыми. Хорошо. Допустим, мы одновременно знакомимся с мальчиком, я сейчас же отхожу в сторону, я предоставляю сцену ей, играй на здоровье! Она берет с места! Я выжидаю некоторое время, а потом вступаю, ты понимаешь, что я хочу сказать, я даю мальчику сначала обратить внимание на нее, а сама жду, я не делаю первого шага, не трачу сил, я вступаю в игру, когда вижу, что он раскусил Мари-Анн, я знаю – проигрыша не будет.
Моника глядела на Мари-Жозе молча, с дружеской сообщнической улыбкой, одобрительно покачивая головой. Но ноги ее под столом нетерпеливо двигались. Да как же ты можешь проиграть, идиотка несчастная, с миллионами твоего папаши?
Жоме медленными движениями набивал трубку, приминая табачные крошки своим квадратным пальцем, осторожно, соразмеряя нажим, в центре чашечки – легкий, ближе к краю – сильнее. Дениз Фаржо зачарованно глядела на него. Рене тоже курил трубку, но у него это выходило неряшливо. Стоило ему затянуться, что-то начинало булькать, как в водостоке, дело не ладилось, мундштук у него щербатый, сама трубка почерневшая, противная, пальцы перепачканы, повсюду пепел. Смотреть на Жоме было одно удовольствие. Она любила, когда он что-нибудь делал у нее на глазах, как любила смотреть на отца, когда тот мастерил полки на кухне или просверливал дыры в стене, забивая пробки. Ловко, чисто, умело. В сущности, ей было приятно сидеть бок о бок с Жоме в этом огромном, теплом, людном, неумолчно гудящем зале среди зеленых растений. От Жоме исходило ощущение покоя, надежности, уюта. Она благодарно смотрела на него, он вертел в пальцах свою трубку, казалось, он дома, на кухне, после обеда мирно, неспешно беседует о Дениз о делах в своем цеху.
– Я хотела бы с тобой посоветоваться, – сказала она, – мне тут один парень задал трудный вопрос.
– Из наших?
– Да.
Он зажал зубами мундштук, чиркнул спичкой, наклонил немного чашечку, подставляя ее пламени, и несколько раз коротко затянулся. Крошки табака вспыхнули, полезли вверх. Он вытащил из кармана какое-то небольшое орудие, старательно примял их и снова затянулся. Она отметила, что он обтер свое орудие бумажкой от сахара и только потом сунул его в карман.
– Выкладывай, – сказал он.
– Какие расхождения у троцкистов с прокитайцами в вопросе о Вьетнаме? Признаюсь тебе, я не знала, что ответить. По правде говоря, мне кажется, что они стоят почти на одних позициях.
– Почти, – сказал Жоме.
Он вынул трубку изо рта, и его губы под усами сложились в улыбку.
– Но есть оттенки. Например: троцкисты упрекают прокитайцев в безоговорочной поддержке ФНО[17].
Дениз широко открыла глаза,
– Почему?
– Это программа, заявляют троцкисты, откровенно правого толка…
– Ну, знаешь! – сказала ошарашенно Дениз. – Это же вопрос тактики!
– Разумеется, – сказал Жоме. – Но троцкисты смотрят на это иначе. Они считают, я цитирую, что «безоговорочная поддержка подобной реформистской программы является в плане интернациональном не чем иным, как проявлением безответственности…» Во всяком случае, – добавил он, и его губы под черными густыми усами опять сложились в легкую улыбку, – этот вопрос, по их мнению, должен быть предметом дискуссии…
– Дискуссии! – сказала Дениз. – Разве наша дискуссия может что-нибудь изменить в программе ФНО?..
Жоме повернул голову и поглядел на Дениз с понимающим видом.
– Ясное дело, нет. – И добавил: – Чего ты хочешь? Революционная чистота прежде всего.
Он затянулся и, помолчав, продолжал:
– По-моему, эти идиотские дискуссии о программе ФНО очень типичны для группаков. Вообще, любая секта возникает, как правило, в результате серьезных идеологических расхождений. Но как только эта секта возникла, она начинает вырабатывать свою особую фразеологию и смотреть на все со своей колокольни. И тут уж ей важней отделить себя от соседней секты, чем эффективно бороться против империализма. Вторая фаза: по мере того как секта таким образом отрывается от действительности, ее доктрина превращается в священное писание, а каждый группак – в священнослужителя. Отсюда осуждения, отлучения, обличения. Тут мы имеем дело с такими, примерно, образчиками стиля: мы обладатели истины, а ты дерьмо, предатель, голлистская сука, ты ни хрена не смыслишь в Марксе, мы тебе рога обломаем, сволочь ты этакая…
Дениз расхохоталась, Жоме был в форме. Это она любила. Но бдительности не теряла. Пусть не думает, что она готова принять на веру все, что он скажет, только потому, что он – Жоме. Слишком уж он склонен всему находить объяснение.
Жоме вытащил трубку изо рта и потер мундштуком кончик носа.
– Разумеется, подобных любезностей удостаиваемся не мы одни. Они и между собой непрерывно ругаются. Во имя идеологии. Отсюда и процесс распыления сект. Достаточно, чтобы кто-нибудь один выразил несогласие, и готово: раскол. Группки распадаются на микрогруппки, а те в свою очередь на еще более крохотные. В настоящее время существует три или четыре троцкистских группы, три пли четыре прокитайских, три или четыре анархистских, и на этом не кончится. Процесс пойдет дальше.
Жоме зажал трубку в зубах и сказал раздраженно:
– Есть в этих ребятах какая-то безответственность папенькиных сынков, которая приводит меня в ярость.
Они помолчали. Дениз покраснела.
– Вот тут, – сказала она резко, – я с тобой совершенно не согласна. Знаешь, Жоме, мне противно, что такой парень, как ты, повторяет благоглупости из передовицы, почерпнутые редактором в собственной чернильнице, поскольку в Нантер он даже носа не показывал. Ну кто, скажи на милость, папенькин сынок среди группаков? Один Давид Шульц. А другие ребята – такие же, как мы с тобой, условно говоря, из средних слоев. Так? Зачем же тогда говорить, что группки состоят из папенькиных сынков, это неправда.
– А я никогда и не говорил этого, – сказал Жоме.
Но Дениз его перебила.
– И еще. Нечего заниматься дискриминацией навыворот! Нечего утверждать, что родиться в определенной среде – первородный грех. Нельзя ставить в вину Давиду Шульцу, что он, сын известного хирурга, активно борется в рядах левых вместо того, чтобы записаться в группу «Запад».
– Вот что значит быть красивым парнем, – сказал Жоме. – Все девочки тебя защищают.
Дениз покраснела еще сильнее, на глаза навернулись слезы, и она сказала, не помня себя от бешенства;
– Пошел ты в задницу.
– То есть как? – сказал Жоме, повернув голову влево и глядя на нее из-под приподнятых бровей.
– Я тебе говорю, пошел ты в задницу, – сказала Дениз, слезы брызнули у нее из глаз и потекли по щекам. – А на твой женоненавистнический, антифеминистский, реакционный аргумент мне с пятнадцатого этажа… Я ухожу.
Она поднялась. Жоме схватил ее за руку и заметил, что она вся дрожит.
– Ну, послушай, – сказал он, – это просто глупо, неужели ты обиделась?
Жребий был брошен, Менестрель приблизился к широкому белому ложу. Обнаженные рабыни перехватили его, чтобы снять латы. Эта деталь пришлась ему по вкусу, он решил на ней задержаться. Рабыни, конечно, не рабы же, от них исходит такой аромат благовоний. А кто умащивает их благовониями? Сами? Другие рабыни? Три девушки были совсем юные, резвые, они немножко нервничали, развязывая толстые кожаные ремни его лат, посмеивались перемигивались, прыскали, тряся гривами, ниспадавшими до самого крупа. Менестреля возбуждали легкие прикосновения быстрых пальцев, бегавших по нему, все эти смешки, гримаски, аромат благовоний, летучие пряди волос, падавшие на озорные глаза, но в то же время его не покидало смутное чувство вины за эти проявляемые исподтишка знаки интереса к нему, он не смел показать, что замечает заигрывания раздевальщиц, взгляд миссис Рассел, серьезный, нежный, глубокий, по-прежнему был устремлен на него. Она лежала неподвижно, приподнявшись на локте. Пышная округлая грудь, полные скульптурные формы угадывались под прозрачным длинным лиловым платьем. В ее губах, глазах, мелких мягких морщинках у век было что-то ласковое, пленительное. Обнаженные рабыни исчезли, и Менестрель, замерев, смотрел на миссис Рассел. Просто невероятно, какое ощущение уверенности давал ему ее взгляд, ничего похожего на обескураживающую и агрессивную бойкость девушек, в которой были одновременно призыв и отказ. Этот взгляд дарил ему все: безоговорочное согласие, неисчерпаемое доверие, безграничную снисходительность; эти округлые сильные руки обоймут меня и погрузят в пучину материнской плоти. Толчок, все исчезло, глаза Менестреля снова прозрели, активистка Жоме с глазами, полными слез, стояла у столика, Жоме держал ее за руку.