– Да.
– Значит, отказался от кровных денежек?
– Да.
– Поди ж ты! Прямо не верится! Отказался от денег! А может, он… того… тронулся?
– Нет. Просто он деморализован, вот и все.
– Деморализован? – переспросил Ниттель. – Ну и словечко! Деморализован! Хоть бы все они деморализовались. Ах ты господи! Вот было бы здорово. Входишь в магазин и говоришь: «Дайте мне то-то и то-то». Заворачивают тебе чин по чину, да еще улыбаются, а ты уходишь и денег не платишь! Это номер!
– Тогда и тебе пассажиры за проезд платить не будут.
– Ну и хрен с ними, если я могу все без монет получать. Одно на одно выходит.
– А девчонки? – улыбнулся Майа.
– То же самое! И девчонки тоже даром! Оптом! Все так все! Вот это было бы государство! Заметь, – добавил он, помолчав, – до этой сволочной войны мы нельзя сказать чтобы уж такие несчастные были. По-моему, даже, скорее, счастливые. Только как-то до нас это не доходило. А вот теперь поняли. Возьми меня и жену. Времена хорошие были, жили неплохо. А уж такой бабы, как моя жена, таких баб ты, брат, и не видывал. По правде говоря, я сам ее всему обучил. А все-таки такие бабы, поверь на слово, на каждом шагу не встречаются. Ох, черт! Никогда не забуду – ночь дождливая, ветер так и свистит, того и гляди, лачугу снесет, а мы с женой лежим себе на перине, в тепле, а рядом ночничок горит. Вот это и есть настоящая жизнь, погода мерзкая, а ты с женой лежишь себе в тепле, на пуховой перине и слушаешь, как там на дворе дождь хлещет, ветер – словом, черт знает что. А тебе на них чихать! Только нас двое и есть, в тепле, на пуховой перине, а рядом ночничок. Я ее обнимаю сзади и глажу ей живот. Ах ты черт! Вот когда чувствуешь себя человеком, а жена ни слова не говорит, уж поверь мне. Ждет и слова не вымолвит. А на дворе ветер, погода препохабнейшая! Ветер, дождь, град, гром, настоящий потоп! А ты лежишь себе на пуховой перине, в тепле да гладишь ей живот. И на все-то тебе наплевать! Пусть себе снаружи бушует, сволочь! Нас только двое, жена да я. Прямо король с королевой. Вот это жизнь, – а что, разве нет?
Он остановился и тревожно взглянул на Майа.
– А ты-то это знаешь, а? Скажи, ну скажи! Скажи, знаешь ты-то, тоже знаешь?
– Что знаю? Любовь?
– Да нет, не любовь. А то, что я тебе рассказал. На улице ветер, дождь, а ты в затишке, в тепле, с женой, и ночничок горит, – словом, короли мы, и только, и на всех нам наплевать.
– Да, – сказал Майа, – именно так, на всех наплевать! На всех, какие ни на есть. Плевать на них, на их грязные рожи!
– Ну вот, – сказал с сияющей улыбкой Ниттель. – На всех, сколько их ни на есть. А я вижу, ты здорово соображаешь! Я сразу смекнул, что ты, в общем-то, славный малый, хотя вид у тебя больно серьезный. А другому этого ни за что не понять. Скажи-ка, – он снова остановился, – а когда фрицы придут, как по-твоему, они нас всех укокошат? Тут парни говорят, что они придут на танках с огнеметами, и как дадут раз – так и уложат всех до последнего.
– Возможно. На войне все возможно.
– Да, скажу я тебе! – протянул Ниттель. – Неужели фрицы могут такое сделать! Вот уж гады-то!
Нахмурив брови, оп молча толкал тележку. Майа поглядел на покойницу. Вдруг ему подумалось, что когда-нибудь и он будет таким же недвижимым, с застывшими глазами, станет вещью, которую кинут в ящик и положат гнить в землю. Когда-нибудь. Может, завтра. Может, через несколько месяцев. Может, через двадцать лет. Но этот день придет наверняка. В жизни ничего нельзя предвидеть, кроме вот этого. Собственная смерть, – на это событие он мог вполне рассчитывать.
– Ну, мне направо, – сказал Ниттель и остановился. – Давай передохнем чуток.
– Нет, мне пора возвращаться. Уже поздно.
Ниттель установил в равновесии тележку, обошел ее сбоку и уже не первый раз на глазах Майа подтянул платье покойницы.
– Эх ты, уточка, – задумчиво проговорил он, хлопая ее по коленке, – бедная ты моя! А все-таки жизнь – сволочь. Скверную она с тобой сыграла штуку, бедняжка ты моя!
Он повернулся к Майа.
– Значит, расстаемся.
– Да, мне уже пора возвращаться.
– Что ж, – сокрушенно повторил Ниттель, – значит, расстаемся?
– Да.
– Ну тогда до свидания.
– До свидания.
– До свидания, всегда к твоим услугам.
– Спасибо, – сказал Майа, – но лучше не надо. Ниттель прыснул.
– Эх, и скажешь же ты! Ты, брат, весельчак, хоть с виду и серьезный.
Он впрягся в тележку, убрал клин, пристроил его на место. Потом нагнулся и, напрягшись все телом, двинулся вперед.
– И спасибо за курево, – сказал он, обернувшись.
* * *
По мере того как Майа приближался к санаторию, машин становилось все больше и больше. Тут были всякие – любых размеров и любых марок: огромные грузовики «рено», крошечные английские грузовички, приземистые, словно танки, малолитражки, прицепы. Почти у каждой чего-нибудь не хватало – колеса, а то и двух. С маленьких «остинов» и вовсе сняли колеса. Они валялись на спине, как жуки цвета хаки, которых мальчишка, забавы ради, перевернул на ладони кверху брюшком. И Майа подумалось, что будут делать с этими колесами парни, которые их стащили. Только самые мощные грузовики еще были на ходу. Правда, у некоторых автомобилей, согласно приказу, уже размонтировали мотор. Но большинство было нетронуто. Баки до самых краев налиты бензином. Майа пожал плечами. Они с приятелями тоже обзавелись собственным автомобилем: английская санитарная машина, ее «организовал» Дьери. Они ночевали в ней, как в фургоне. Вообще-то сейчас машин было сколько угодно, даже, пожалуй, чуть больше. И моторов навал, при желании можно ставить новый через каждые десять метров на протяжении десяти километров.
«Нет, – подумал Майа, – сейчас нам не машин не хватает. А дорог».
Ботинки Майа, совсем новенькая пара, которую он нашел в суматохе отступления, увязали в тонком песке дюн. Здесь скопилось столько народу, что временами ему приходилось перешагивать через лежащие тела, точно на каком-нибудь модном пляже. Несуразное получалось зрелище – люди в грубом обмундировании защитного цвета, небритые, немытые… и все-таки дюны, море, сверкающее небо придавали им вид курортников. Справа на вершине дюны Майа заметил группу солдат: засунув руки в карманы, они глазели в небо. Следили за действиями бомбардировщиков и канадских истребителей, и когда до них долетал треск бортовых пулеметов, они что-то орали, подбадривая летчиков, будто болельщики на стадионе.
Майа прошел мимо сидящих в кружок солдат – не меньше десятка их уселось прямо на песок; посередине они водрузили бидон с вином и по очереди зачерпывали оттуда кружками. Один из пирующих, которого на ходу задел Майа, оглянулся и, не переставая жевать, бросил ему вслед грубое ругательство. «Это из-за моих ботинок», – улыбнулся про себя Майа. Не останавливаясь, он обернулся и посмотрел на грубияна. Им оказался широкоплечий блондин, в сущности, на вид симпатичный. Губу его пересекал шрам. «Еще одно лицо, – подумал Майа, – которого я никогда в жизни больше не увижу. На войне оно всегда так. Все время видишь людей, а потом в жизни их больше не встретишь. Вот она война. Лица, имена мелькают перед вами все время, без остановки, а потом навеки теряются в тумане. Порой только лицо. Порой весь человек». Иногда Майа даже перебрасывался словом с этими людьми, называл их по имени, знал, чем занимались они до войны, были ли счастливы с женами. Но в конце концов все кончалось одинаково. Они исчезали. И он никогда их больше не видел.
И, однако, иной раз он о них вспоминал. А некоторые, кого он видел только мельком, застревали в его памяти надолго, с неправдоподобной четкостью, как живые. Так, например, во время отступления из Арка он ехал на грузовике, а какой-то артиллерист под яркими лучами солнца перешел им дорогу. Был он высокий, крепкий и держал в одной руке кусок хлеба, а в другой коробку мясных консервов, и он переходил под яркими лучами солнца дорогу, широко улыбаясь, держа в руке коробку мясных консервов. А в Армантьере, недели за две до того, под бомбежкой, какой-то американский солдат пристал к Майа на улице. Вокруг падали бомбы, а он наседал на Майа, требуя у него адрес борделя. Розовощекий, с синими глазами. Майа улыбнулся ему: «You want a mademoiselle from Armentieres, don't you?» [1]