Вскоре вернулись отец с Ксенией Ивановной. Отец расспрашивал тётю Веру, как всё было, благодарил её за то, что она не оставила без внимания «ребёнка», за то, что дала свои деньги на похороны, и обещал вернуть сразу после получки. Ксения Ивановна плакала. Тётя Вера подождала, а потом говорит:
— Деньги, Лёня, — это ерунда, не стоит о них и говорить, а для Саши я тоже ничего особенного не сделала, то, что я это время у вас жила, так ведь мне что одной, какая разница — дети не плачут, муж не заругает, а вот тут есть один человек, который для Саши побольше моего сделал, и тебе, Лёня, надо бы с ним поговорить.
И тётя Вера рассказала про всё: про Александра Григорьевича и про мою работу. Отец и говорит:
— А школа как же?
А тётя Вера ему говорит:
— Я тоже сперва боялась, да, видно, с делом ещё лучше получилось: так бы он горевал, а так всё занят был. Да ты, Лёня, умней меня, сам всё поймёшь, ты только поговори с Александром Григорьевичем, очень он человек душевный.
Вот так и случилось, что Александр Григорьевич пришёл к нам в гости, отец сам ходил звать его, и по этому поводу Ксения Ивановна даже ужин сделала специальный. Они втроём ужинали на кухне, а я был отправлен в комнату делать уроки, но я всё-таки немного кой-чего слышал, как отец сначала благодарил Александра Григорьевича, и они что-то долго тихо говорили, а потом отец сказал громко, и я услышал:
— Но это же игрушки, это детская игра, неужели, Александр Григорьевич, к этому можно относиться серьёзно! Всё ребячество, ребячество, — говорит мой отец, — повзрослеет ли он когда-нибудь? Помните, как мы с вами, Александр Григорьевич, в четырнадцать лет? Вкалывали как взрослые, а вечером — на рабфак.
Ну, я уже знал, что это был любимый конёк моего отца, и он оседлал его и поехал. Я это слышал сто раз — и про рабфак и про всё это, но сейчас мне было немножко обидно, и пожалел даже, что всё слышно через дверь, хотя сначала мне было интересно, о чём это они будут говорить. Ну, а Александр Григорьевич — я-то уж знаю, какой он бывает, ой-ей-ей, не дай бог ему на язычок попасть, ещё когда за тобой грешок там какой-нибудь… Но я и не знал, что он так срезать может не только нас. Александр Григорьевич и говорит на это моему отцу:
— Положим, — говорит он без всяких там простите-извините, — вы дважды неправы. Во-первых, — говорит, — наши дети не должны жить как мы, иначе, — говорит, — всё кошке под хвост. (Так прямо и сказал.) И наша юность тяжёлая, и то, что мы воевали, всё, всё тогда зря.
А вторая ваша неправда более тяжёлая, чем первая. Вы несправедливы к вашему сыну, несправедливы к нему вдвойне. Он-то как раз тянет трудовую лямку с детских лет, — нет, не перебивайте! — я имею в виду не те несколько недель, которые он работал у нас в экспедиции, а быт, Леонтий Николаевич. Что вы не видите, что ли? Выжить в эти страшные годы — это тяжёлый труд!
— Вы правы, Александр Григорьевич, а я старый осёл…
Я слышал по голосу отца, что он совсем, ну начисто сбит с катушек, положен на обе лопатки, и мне до того стало его жалко, хоть и Александр Григорьевич меня защищал, а всё равно до того мне жалко стало отца, что хотелось выскочить в кухню и броситься к нему, и чтоб он меня сжал между коленок. Но я продолжал сидеть на табуретке перед своим письменным столом, и передо мной лежала раскрытая тетрадка по алгебре, но сам я был сейчас так же далёк от алгебры, как от Филиппинских островов.
И отец начал снова говорить, и голос его был тихий и какой-то побитый.
— Что касается трудностей жизни и быта, то тут, Александр Григорьевич, вы правы на все сто процентов, но вот что меня всё-таки беспокоит — я же о нём думаю, о Саньке. Детскость его эта запоздалая, инфантильность, ведь жить-то ему трудно будет. Фантазии, кладоискательство в его-то возрасте… Смешно! Как будто в «Томе Сойере». Мне бы хотелось, чтоб парень увлёкся серьёзным каким-нибудь делом — мало ли, математикой, физикой, биологией, ну пусть хоть история! А то кладоискательство, раскопки… Фантазия!
А Александр Григорьевич спокойненько так говорит, но я-то знаю, что за этим спокойненьким будет. Так вот он и говорит отцу:
— Да уж, — говорит, — в нашем деле без фантазии никуда, в нашем деле, — говорит, — без фантазии всё равно что работать спасателем, не умея плавать…
А отец-то и не понял, что его уже подсекли, как ставриду на крючок, и своё:
— Я и говорю — фантазии, фантазии…
Вот тут Александр Григорьевич его и прихлопнул.
— А без фантазии, — говорит он, — разве что в сортир пройтись, а так, — говорит, — ничего более путного не сделаешь. Чай и то без фантазии не заваришь.
И тут наступило долгое молчание. Я так подумал: «Отец, наверно, обалдел от того, что ему Александр Григорьевич сказал, а Александр Григорьевич, наоборот, наверно, наслаждался, как он отца срезал». Срезать-то Александр Григорьевич умеет ещё как! Это мы все, кто с ним работали, знаем, но не таковский он, чтоб лежачего добивать, и потому совсем уже другим тоном, и вполне даже уважительным, стал дальше говорить:
— Фантазия, она ведь и в вашем деле не на последнем месте. Но это ещё не всё. Вот вы, Леонтий Николаевич, — четыре года по окопам и уже не чаяли, когда домой вернётесь. А археологи ведь всю жизнь так. Ведь подумайте только, вся жизнь — палатка, примусы, костры, подгорелая каша, а лет-то уж под сорок, а жизнь проходит, а в городе семья, дети без тебя вырастают, а жена… Вот так-то всю жизнь. А вы говорите — детская забава… Тут особую любовь надо иметь к нашему делу, я бы даже сказал: одержимым надо быть.
И как только сказал Александр Григорьевич это слово, ну про одержимость, я Булю вспомнил, вспомнил, что она как раз отцу то же говорила, ну про одержимость. А откуда она всё знала так? Ведь Александр Григорьевич профессор!
— Потому-то, — говорит Александр Григорьевич, — я и взял вашего мальчика к себе в экспедицию, хотя я совсем даже не за то, чтоб дети работали. Но, — говорит, — тут случай особый. Тут никак нельзя было мимо пройти. Никак нельзя. Такие ярко выраженные способности. — И Александр Григорьевич заговорил тише, но я всё равно слышал каждое слово: — Такой подбор человеческих качеств, знаете ли, просто на редкость…
— Так вы считаете, что у Саши способности? Но достойно ли это дело мужчины?
— Если вас беспокоит это, то, уверяю вас, для человека знать своё прошлое — не менее важно, чем строить дома, чинить корабли. Ведь если люди не будут знать своего прошлого, они не смогут учиться на своих ошибках, и тогда всё начнётся сначала: новый Наполеон, новый Гитлер, новые столетние войны и крестовые походы, новые Освенцимы и костры аутодафе, благодарные народы снова будут сжигать своих героев, как сожгли Жанну д’Арк…
— Да, Александр Григорьевич, — сказал после этого отец, — признаю себя неправым по всем вопросам. Наверное, я не гожусь в воспитатели.
Александр Григорьевич молчал. Потом он благодарил за ужин, а потом они задвигали табуретками, и вдруг отворилась дверь, и Александр Григорьевич вошёл в комнату.
— Тёзка, я не помешаю штудировать науки?
— Я уже выучил.
Александр Григорьевич подошёл к моему письменному столу — этот стол был, конечно, не настоящий, мы с Булей его соорудили из ящиков, но в нём даже был ящик, который выдвигался, и к нему была прикреплена круглая дверная ручка. Александр Григорьевич внимательно рассмотрел мой стол, даже подвигал ящик и спросил меня:
— Столярничаешь?
— Да нет, это я не сам.
Потом Александр Григорьевич стал рассматривать картины, которые у меня висели над кроватью; вывеску «Приют пиратов» он уже знал, а другую нет, и сейчас он её внимательно рассматривал и читал подпись.
— Ну-ну, тёзка, а какие новые земли ты открыл?
— Да это же так просто. Ну, как в сказке!
— А в сказке не бывает ничего так просто, и то, что я слышал о твоей бабушке, никак не вяжется, чтоб она писала «так просто» и «вообще». Как ты сам-то думаешь?