Я совсем сник. Хоть Александр Григорьевич говорил со мной совсем просто, без всяких там научных слов, я понял, что я ничегошеньки не знаю, сколько мне всего надо узнать и как я только смогу!
Но Гера снова взял гитару и запел чудесную песню, и мои заботы улетучились. Гера пел песню об археологах и смешную и серьёзную сразу, про то, что вот Колумб ехал открывать новые земли далеко за океан, а мы туда поехать не можем, потому что билет дорого стоит, но зато мы рядом, в своём собственном дворе, открываем новые земли.
И это ведь точно! Как будто бы он пел ну прямо про нас. У нас как раз так и получалось. Мы открыли какой-то новый мир ну совсем рядом, только вот завернуть за дом и пройти двадцать шагов.
Мне стало снова до того хорошо с ними, с моими новыми друзьями, до того легко и весело, что я прямо не знал, что бы мне такое сделать. Вдруг я сорвался, выбежал из палатки, побежал домой, влез на свою кровать и стал отшпиливать вывеску «Приют пиратов» (я её повесил тоже на стенку, рядом с картиной), побежал снова к ним, влетел в палатку и развернул перед ними вывеску — вот!
Они обалдели, конечно.
— Ну, тёзка, — сказал Александр Григорьевич, — ты, оказывается, первоклассный художник, что же ты скромничал и говорил, что рисовать не умеешь?
Мне стало стыдно: я же и не думал это выдавать за своё, и я сказал:
— Нет, это не я рисовал, это… в общем, один человек… Я принёс просто показать. Она на нашем доме висела, и я подумал, что такую же можно и вам повесить на палатку.
Вернее, когда я побежал за ней, я ни о чём таком и не думал, просто ни о чём не думал, а теперь как-то неудобно стало: может, они решили, что я подарить её принёс, а теперь жалею.
— Вы только не подумайте, что мне жалко, — сказал я, — просто я не могу её подарить, а пусть Гера такую же нарисует.
— Не знаю, право, нарисую ли я такую. Это же настоящее! Надо ведь так же чувствовать. — И Гера стал вдруг серьёзным-серьёзным. — Это прямо как у Пиросмани, надо так же любить и чувствовать жизнь, а иначе будет слабая подделка. Посмотрите, Александр Григорьевич, вы оценили буйство красок? Посмотрите на эти гирлянды — вот как человек любит жизнь!
И я стоял и держал развёрнутую вывеску на своей груди. Я никогда не думал так об этой вывеске, а сейчас подумал, как вот Гера говорит о Буле, и мне стало сразу и хорошо и как-то не по себе, что-то у меня внутри живота защекотало, и я сказал им:
— Это моя бабушка рисовала.
Они все молчали, а потом Александр Григорьевич встал, стянул с себя чалму из полотенца и сказал:
— Никогда не забывай свою бабушку, тёзка!
Я пришёл в тот вечер от археологов очень поздно. Тётя Вера ждала меня с ужином. Но я не мог, конечно, есть, и потому что был сыт по горло и по горло был полон всякими новостями. За эти два часа я стал совсем другим человеком, но, наверно, внешне это не очень-то было заметно. Ну, а как это будет заметно, ведь на вид я остался такой же. Тётя Вера стала меня уговаривать съесть ну хоть кусочек и смотрела на меня так жалостливо, а я вдруг спрашиваю её:
— Тётя Вера, а как ваше отчество?
— Вот ещё выдумал! И на что тебе моё отчество? Что, уж тётей не хочешь звать?
— Да нет, не потому, что не хочу, а просто я уже большой, а «тётя» и «дядя» — это так только дошкольники говорят. Это знаете что? Это — панибратство.
А тётя Вера вдруг ни с того ни с сего заплакала.
— Вот, ей-богу, жизнь-то какая пошла. От горшка два вершка, а уж в работу, и слов каких-то нахватался. Ещё выпивать там начнёшь, упаси бог.
Тёте Вере непонятно было то, что у меня сегодня, вот только что, в этот вечер, произошёл такой важный поворот в жизни, так же как и непонятны были все мои переживания до сегодняшнего дня. Она по-своему жалела меня, хотела оградить меня от преждевременных забот. А ведь я ей был совсем-совсем чужой. Делала она это в память Були. И я это понимал.
* * *
И вот я стал работать в экспедиции уже не как любитель, а как профессионал. Я был штатным коллектором экспедиции.
Наскоро проглотив после школы обед, я переодевался: надевал старую, выцветшую ковбойку, шаровары и специально купленную на базаре соломенную шляпу с большими полями — на этом особо настоял Александр Григорьевич.
И действительно, очень скоро я понял, что, пока я не работал, я не знал, что такое жара. Потому что одно дело — пройтись вразвалочку, не спеша под солнышком и другое дело — несколько часов копать. Даже октябрьское солнце покажется жарче июльского.
А надо сказать, что копали мы с остервенением. Наш азарт подогревало то, что буквально в первые же часы мы стали что-нибудь находить.
Гера первым нашёл жёрнов, и сплясал какой-то танец наподобие лезгинки, держа жёрнов, как бубен, на вытянутых вверх руках. А Александр Григорьевич сказал:
— Жаль, что этот жёрнов такой маленький, ручной, а не такой, какой ворочали ослы, тогда бы мы посмотрели, как ты с ним поплясал бы.
А потом мы все начали находить жуткое количество осколков глиняной посуды. Но попадалась и совершенно целая. Витя даже сказал: не открыть ли нам на базаре лавочку по сбыту тары для простокваши?
Если сказать по-честному, я здорово уставал вначале. Я, конечно, ни разу не показал виду, но так иногда уставал, что вечером, сидя за уроками, часто засыпал, уронив голову на тетради.
Александр Григорьевич вроде бы не делал мне никаких поблажек — и так я ведь работал не полный день, а только после школы. Но на первых порах он часто под видом каких-либо поручений давал мне возможность немного размять затёкшую спину и ноги. То пошлёт меня к колодцу за свежей холодной водой, то в лагерь за карандашами и бумагой, то попросит зарисовать узор какого-нибудь там найденного горшка.
А вообще Александру Григорьевичу часто приходилось утихомиривать наши страсти, и часто он говорил, что всем надо брать пример с моей степенности. Я не всегда знал, когда он шутит, а когда нет, но вообще-то у меня и раньше такая привычка была: если я найду что-нибудь стоящее, никогда не кричу на весь свет.
Мы находили не только всякие отдельные вещи. В разных местах мы стали натыкаться на каменную кладку. Это были остатки фундамента жилищ, и на этом уровне раскопали задернованный зольный слой (к этому времени я привык уже говорить как наши). Чуть в стороне мы нашли остатки какого-то укрепления, защищённого валом и толстой стеной из большущих необработанных камней.
И вот внутри этого укрепления мы напрасно потеряли целую неделю, а сил столько, что можно было бы, наверно, целый поезд втащить на гору Ай-Петри.
Александр Григорьевич говорил нам, что здесь обязательно будет оружие, и мы так надеялись его найти. Ну и ничегошеньки! Хоть бы один паршивый глиняный черепок нашли, ни одного, а не то что там оружие.
Александр Григорьевич сам копал так рьяно, что я думал: уж он-то, если и не до оружия, до центра Земли докопается. И вихры свои рыжие дёргал и бороду теребил, мне даже жалко его было, а потом он как хлопнет себя по лбу — ну, ей-богу, как контузия у него не случилась, не знаю! — и говорит нам:
— Да уж точно говорят: дурная голова рукам покоя не даёт!
Гера робко сказал:
— Ногам покою не даёт.
А Александр Григорьевич как зарычит, прямо как лев:
— А я говорю — рукам! Не было здесь никакой крепости, не было, даже и рядом не лежала!
А мы все говорим:
— Как же так — не было, а стены?
А он рычит:
— Вал, стены! Да это мы всё о войне думаем, а они за этими стенами свой скот держали, чтоб не разбежался. Так вот. Овечки, козочки, а я — дурак! — И он снова себя хлопнул по лбу. — Время сколько потеряли зря!
А мне тут стало жалко его уже всерьёз, и я сказал:
— Но ведь мы не зря потеряли время. Мы зато доказали, что здесь жили мирные люди, скотоводы.
И Александр Григорьевич положил мне свою руку на плечо, так что я даже присел немного, и сказал:
— Ты молодчина, тёзка, будет из тебя толк.
И хоть я сказал это так просто, ну просто, чтоб его утешить, всё равно мне было очень приятно услышать такое от Александра Григорьевича.