Мужчина засмеялся и, кивнув назад, в мою сторону, спросил:
— Сын?
— Он самый, — сказал папа.
— Мой балбес чуть постарше. Теннисом занимается. Ездил летом в Болгарию на соревнования. А на будущий год, если, говорит, какое-то там место займет, во Францию поедет. — Он повернулся ко мне и спросил: — А ты, студент, как, в теннис не играешь?
— Не, не играю, — сказал я, — Я в фантики люблю.
Но мужчина на мой юмор не обратил внимания. Из плоской бордовой пачки он достал длинную иностранную сигарету и, не спрашивая разрешения, закурил.
— Зря, зря. Теннис — игра джентльменов. Я сам каждое воскресенье на корты хожу. Чаще, к сожалению, не выходит. Дела.
— А вы, стало быть, джентльмен, — с улыбкой спросил папа, — аристократ?
— Да как посмотреть, — серьезно ответил мужчина. — В Бархатной книге моей фамилии нет. Ну, а если говорить о, так сказать, текущей действительности, то не жалуюсь. Кой-каких успехов добился. Так что если и не аристократ, то по крайней мере ударник. — Он засмеялся и добавил: — Социалистического соревнования. А что это у вас стучит?
— Да колесо заднее. Я его на вулканизацию отдавал, но плохо, собаки, сделали. Шишка какая-то образовалась.
— Ну, вулканизация, последнее дело. Все равно что салфетки штопать.
— У вас тоже машина есть?
— Да, у меня «Додж». В ремонте сейчас.
Возле кафе толпились, покуривая, парни. Девчонки в коротких, как шорты, юбках громко, неестественно смеялись. Когда мы подъехали, дверь кафе распахнулась, и здоровенный парень, под два метра ростом, спортсмен, наверное, бывший, выволок за шкирку какого-то крашеного, с наполовину выбритой головой панка. Бывший спортсмен пихнул панка под зад и равнодушно отвернулся, словно ничего примечательного не произошло. Увидев нашего пассажира, он живо подскочил к машине и торопливо пожал ему руку. Потом они, наверное, поострили насчет нашего «Бурана», посмеялись и скрылись за дверью кафе.
— Пап, — спросил я, — а что это за Бархатная книга?
— Есть такой старинный фолиант, где самые знаменитые русские роды записаны. Ну, там, Рюриковичи, Гедиминовичи. Бархатной потому называется, что переплет у нее из бархата малинового цвета. Нас с тобой там тоже нет. Хотя, знаешь, твой прадед, Алексей Дмитриевич, был дворянин. Не богатый, не знатный, но все-таки…
— Это что же получается, я тоже дворянин?
— Ты? — Папа повернулся и изучающе на меня посмотрел. — Вряд ли. Дворяне при всех своих недостатках были людьми воспитанными. И, уж во всяком случае, не устраивали погромов в музеях.
— Ну, пап, давай не будем больше об этом. Я серьезно спрашиваю.
— А если серьезно… По крайней мере знать об этом нужно. В конце концов не так важно, дворянин он был, крестьянин или священник. Важно помнить.
— А мой прадед, он когда умер?
— Он не умер. Его убили в восемнадцатом году в Петрограде.
— Ага, понимаю, его, наверное, белогвардейцы застрелили.
Папа усмехнулся и покачал головой:
— Нет, его красные убили. Поставили к стенке и из нагана в затылок.
— Как так красные? Он что же, за белых был? Контра?
— Эх, Андрюха, — сказал папа и потрепал меня по голове, — серый ты мужик. А впрочем, ты не виноват — так уж вас учат. Да и меня так учили… Так вот, белогвардейцем твой прадед не был, а был офицером русской армии. Когда первая мировая война началась, его на фронт взяли, как и всех. Стал офицером. Хотя на гражданке учителем работал в гимназии.
— За что ж его убили?
— Понимаешь, революция наша не такая простая была, как у вас в учебниках написано. Вот ты как себе все представляешь: рабочие с маузерами, солдаты в папахах с красными лентами. Но было и другое: тогда в Петрограде и расстреляли пятьсот шестнадцать офицеров и твоего прадеда тоже. Сначала им всем зарегистрироваться велели, как военным. А потом брали по списку — и к стенке… Без суда и следствия. Да и вообще без всяких объяснении. Офицер — в расход.
За разговором мы с папой даже не заметили, как вышел наш пассажир. Мы просто про него забыли. Но он про нас не забыл. Он решительно завалился на сиденье и коротко бросил:
— Теперь к «Прибалтийской».
По дороге он больше не проронил ни слова, сосредоточенно думая о чем-то. Да и мы с папой молчали, так как продолжать разговор при нем не хотелось. Когда мы подъехали к гостинице и остановились, пассажир продолжал сидеть, нахмурив брови и глядя в одну точку.
— Приехали. — Папа тронул его за плечо.
Мужчина очнулся, рассеянно посмотрел вокруг и молча вышел. Он уже поднимался по ступеням, но вдруг круто повернулся и быстро сбежал назад, к машине.
— Извини, приятель, размечтался, — сказал он, вынимая бумажник. — Это за простой у кафе. Купишь себе новое колесо.
И он положил на сиденье пятьдесят рублей.
Хлопнула и, как всегда, не закрылась дверца, пассажир исчез в гостиничной толчее, а папа молча сидел, вцепившись в руль так, что костяшки пальцев у него побелели.
Потом мы потихонечку ехали по Васильевскому, несколько раз прохожие голосовали нашему «Бурану», но папа не останавливался.
На одной из линий, пересекавших Большой проспект, он повернул налево и затормозил.
— Ну-ка, давай выйдем на минутку, — сказал он. — Видишь этот дом?
Мы стояли напротив старого шестиэтажного дома, с гранитным цоколем и с непременной полукруглой аркой, ведущей во двор.
— Вижу, — ответил я. — Ну и что? Дом как дом. Таких в Ленинграде много.
— Для тебя — много. А для меня один. Здесь я родился и жил до двенадцати лет.
— Правда? Так это ты меня на свою родину привез?
— Ну, можно и так сказать.
— А на каком этаже вы жили?
— На втором. Но окна не сюда, во двор. Давай зайдем?
Мы прошли темную, сырую подворотню и оказались в небольшом дворе, заваленном ящиками и картонными коробками.
— Ну, тут все, конечно, изменилось, — сказал папа. — Здания этого громадного с гастрономом не было, а стоял маленький, я бы сказал, полутораэтажный домишко — первый этаж наполовину в землю уходил. Так что он нам свет не загораживал. Кажется, домик тот не был даже кирпичным, а был деревянным, только оштукатуренным. А сам двор какой, Андрюха, был — ммм…
— Хороший, да? Как это, благоустроенный?
— Наоборот. Совершенно неблагоустроенный. А был он весь заставлен дровами. Поленницы, поленницы — настоящий лабиринт из поленниц. Знаешь, как в них играть было здорово! У нас там и штабы всякие были, и шалаши, и тайники. До сих пор помню запах сырых поленьев. А когда зимой дрова пилили, это вообще сказка! Мороз за двадцать, снег под ногами трещит, и запах свежих березовых опилок… Тебе этого не понять.
— А где ваши окна? — спросил я.
— Окно, — сказал папа. — У нас была маленькая комната с одним окном. Правда, двустворчатым. Да вон оно, крайнее слева. И дальше семь окон до угла — это все наша квартира.
— Такая огромная?
— Это еще не вся. Три комнаты выходили окнами на ту сторону, в совершенно глухой, темный колодец. Видишь, вторая арка — через нее туда можно попасть. Но была у нас в квартире совершенно уникальная комната. Собственно, комнатой ее можно назвать с большой натяжкой. До революции там находилась ванная. Метров пять квадратных, без каких-либо окон — только дверь и глухие стены, масляной краской выкрашенные. Так вот, представь, в этой каморке жила семья из четырех человек! Старуха мать — очень набожная староверка, двумя перстами крестилась, — ее дочь Нюра, зять Вася и маленький грудной ребенок. В комнате: кровать, сундук, на котором старуха спала, и фанерная тумбочка с деревянной щеколдой; с потолка на шнуре Лампочка в сорок свечей без абажура свешивается, в углу над сундуком образа, лампада все время горит, на веревке пеленки сушатся. Такая вот картина. Семья эта приехала из деревни вскоре после войны. А фамилия у них почему-то была Брукнеры. Бывало, выйдет Вася Брукнер в коридор покурить: галифе солдатские, калоши на босу ногу и маечка синяя с заплатой на спине. А на плече татуировка — кремлевская башня и Сталин. Достанет «Звездочку» — были тогда такие папиросы, самые дешевые, — закурит и скажет: «Ну что, Михалнна, несть колун-то?» А бабушка моя отвечает: «Принеси, Вася, принеси, голубчик. Намучились мы с топором, дрова сырые». «Тогда, Михалнна, с тебя причитается — сто пятьдесят с прицепом». И засмеется. А во рту все зубы — стальные…