Ночь тиха. Мороз сияет.
Выходи, снежок хрустит.
Пристяжная озябает
И на месте не стоит.
Сядем, полость запахну я,
Ночь тиха, и ровен путь.
Ты ни слова. Замолчу я,
И — пошел! Куда-нибудь.
Потом мы еще немного посидели, «позагорали» и только идти собрались — вдруг из-под елки прямо на середину поляны заяц как выскочит! Бултых в снег! На задние лапы вскочил и смотрит на нас с любопытством — уши торчком. И совершенно не боится. Мы с папой, конечно, замерли, не дышим. А заяц так посмотрел-посмотрел да и поскакал прямо на нас. Я даже подумал, уж не хочет ли он с нами вместе на пеньке посидеть. А то и прогнать — может, мы его наблюдательный пункт заняли. Когда до нас уже совсем близко было, метра три, заяц свернул в сторону и неторопливо потрусил в лес… А пристяжная — это лошадь, которую сбоку от оглобель запрягают. В центре коренная, а по бокам две пристяжки — вот и птица-тройка. Но к чему это я вдруг про лошадей? Ах да, стихотворение: «…И — пошел! Куда-нибудь».
Но идти, а вернее ехать, дальше было некуда. Город кончился, а впереди передо мной лежал Финский залив. Берег у воды был завален камнями, подгнившими бревнами, битым кирпичом, расколотыми бетонными плитами, из которых торчала ржавая, словно проросшая арматура.
Спустившись с обрыва, я сел на гладкое, отполированное волнами бревно, да так и просидел минут сорок, пока плоское, багровое солнце не уползло за Лисий Нос. Стало холодно и темно. Я встал и поехал домой.
Когда я проезжал мимо склада, где мы с Петей нашли постамент, я вдруг заметил знакомый голубой капот «вольво». Он лишь немного торчал на улицу из открытых ворот.
«Это что же тут дядя Боря делает? — с удивлением подумал я. — Неужели тоже медные трубочки на свалке ищет? А сторож где же? Дрыхнет, наверное. Нет, надо посмотреть».
На территории склада было сыро и сумрачно. Лишь фиолетовый свет уличного фонаря с трудом растворял густую темень.
Дядя Боря стоял ко мне спиной неподалеку от своего огромного пикапа. Чуть дальше, в глубине, я увидел еще одну машину — мощный грузо-пассажирский джип с открытым кузовом. Кажется, это был американский двухсотсильный «рейндж-ровер». Возле него суетились трое парней. По сброшенным из кузова на землю доскам они волокли в машину большой темный камень, уложенный на тележку. Я сразу догадался, что камень этот — постамент столыпинского памятника.
И тут под ногой у меня что-то хрустнуло — то ли стекло, то ли битый кирпич. Дядя Боря круто повернулся, и вместо знакомого, улыбчивого лица передо мной мелькнула белая гипсовая маска, искривленная не то страхом, не то злобой. Но длилось это долю секунды. Дядя Боря меня узнал. Он расплылся в улыбке, взмахнул своими короткими руками и сделал шаг навстречу.
— Ба! Кого я вижу! Спортсмен-разрядник! Как ты здесь очутился?
— Да вот ехал, катался, — сказал я, кивнув на велосипед, стоявший у забора.
— Понял, понял. Вечерний кросс для поддержания формы. — И, повернувшись к парням, жестко сказал: — Ну, что встали? Грузите. А мы, видишь, работаем, трудимся. Вот э-э-э… на реставрацию берем… Надо охранять старину, охранять. Традиции, понимаешь. Без традиций теперь никак.
Парни наконец заволокли камень в кузов. Двое сели в машину, а третий, коротко стриженный, с толстой, короткой шеей, вразвалку подошел ко мне и, встав сбоку и чуть сзади, положил руку на мое плечо. Просто положил, безо всякого нажима. Нет, я совсем не испугался. Я только удивился, что у человека может быть такая тяжелая, твердая рука. Будто на меня опустили чугунную пятикилограммовую гантель.
— Сядь в машину, идиот! — резко сказал дядя Боря и толкнул парня в грудь. Тот молча, неспешно отошел, но садиться не стал, а привалился спиной к заднему крылу и скрестил руки. Дядя Боря снова заулыбался, хотя я видел, что глаза его из-под очков смотрели с колючей настороженностью:
— Представляешь, с кем приходится работать? Нажрутся с утра водки и ни черта не соображают. Кошмар! Ну все, старина, прощай! Мне пора. Маме, папе привет.
Он заспешил к машине и одновременно со стриженым нырнул в свою «вольво». Но тут же высунулся в окно и крикнул:
— На-ка, возьми презент. Угостишь приятелей, — и протянул мне блок американской жевательной резинки.
— А когда готово будет? — спросил я.
— Что готово? — не понял дядя Боря.
— Ну, постамент. Когда вы его отреставрируете? Я приеду посмотреть. Я обязательно приеду!
С этими словами я вскочил на велосипед и помчался в сторону перекрестка, где весело мигал светофор, где на автобусной остановке толпились люди.
«Врет, — думал я, нажимая на педали. — Все врет! Ничего он не реставрирует. Украл он этот камень. Взял и украл».
* * *
А дома у меня напряженка была. Я как через порог переступил, так мама сразу в крик:
— Ты где болтаешься, паразит?! Я кому говорила — дома сидеть? И носит его где-то, и носит! Что это еще за велосипед?
— Петин велосипед. Да я завтра ему отдам.
— У нас что, стоянка? У нас своей грязи мало?
— Да так получилось, мам. Говорю же, отдам завтра.
Я поскорей проскользнул в свою комнату, схватил первый попавшийся учебник и сделал вид, что занимаюсь. А мама тут же на папу переключилась. Видно, у них еще до моего прихода, как говорят в «Новостях», состоялся откровенный обмен мнениями по актуальным вопросам.
— Объясни: чего ты тянешь? Ты что, двести лет собираешься жить? Имей в виду, он ждать не будет. Ты думаешь, ему без тебя не обойтись? Да он таких писателей тысячи найдет, только свистнет. Это он из уважения ко мне тебя пригласил. Вспомнил юность золотую, вот и впал в лирику. Но у него это быстро пройдет. Он человек деловой.
— Я думаю, — уныло сказал папа.
— Раньше надо было думать. В детстве. А теперь давно уже жить пора. Да и о чем тут, собственно, думать? Что ты в конце концов, вишневый сад продаешь?
— В каком-то смысле — да.
— Боже мой! Какие страдания у нашего дяди Вани! Да пойми ты, Саша, я устала так жить. Я как загнанная лошадь по десять часов на работе. У нас сын беспризорный растет — его некому воспитывать, все заняты. Ну неужели тебе нас не жалко?
Тут я понял, что сейчас папа сдастся. Я не выдержал, вбежал на кухню, где сидели родители, и крикнул:
— Твой дядя Боря — вор!
— Что?! — воскликнула мама.
— Вор, — повторил я. — Он старинный постамент украл, я видел. И передай ему, что меня на жвачку не купишь. — С этими словами я бросил на стол подаренный блок.
— Что ты болтаешь, дурак?!
— Погоди, Аня, — сказал папа. — О чем ты говоришь, Андрей? Объясни.
— Ну, тот постамент! Столыпинский. Про который я тебе рассказывал. Они его в машину запихали и уехали.
— Все! Я так больше не могу, — сказала мама. — Это не семья, а какой-то сумасшедший дом! Один на гармошке играет, другой по свалкам рыщет, на Ростральные колонны лезет… Да пропадите вы пропадом!
Мама схватила коробку с жевательной резинкой и саданула ее об стену. Целлофан треснул, и яркие, оранжевые пачки посыпались на пол.
Тучков мост
Я проснулся от звуков гармошки. Это было так неожиданно и так приятно, что я снова закрыл глаза и стал слушать.
Над окошком месяц. Под окошком ветер.
Облетевший тополь серебрист и светел.
Дальний плач тальянки, голос одинокий —
И такой родимый, и такой далекий… —
пел папа, и гармошка вторила ему нежными, тоскливыми звуками.
Потом песня кончилась, и в квартире стало тихо. А я продолжал лежать с закрытыми глазами, и музыка все звучала и звучала в моей голове. И почему-то даже захотелось поплакать. Но я встал и на цыпочках прошел к родителям.