Фетин посмотрел на него, теперь уже с жалостью, и пошел к выходу.
Следующее утро начиналось тяжело, будто из легких еще не выветрилась подвальная гниль.
Розенблюм смотрел в белый потолок, расписанный амурами. Он ненавидел столичного капитана, прилетевшего вчера. Вместе с капитаном прилетела тревога и растерянность — а Розенблюм знал, что такое настоящая растерянность. Он помнил, как еще рядовым ополченцем он бежал в отчаянии по дороге. Ополченец Розенблюм бросил оружие, кругом были немцы, а в спину дышали бензиновым выхлопом механические звери генерал-фельдмаршала Лееба. Тогда он, вчерашний студент, усилием воли задушил эту панику, клокочущую у горла, а потом вышел к своим, выкрутившись, избежав не только позорной строки про плен в документах, но и сомнительной — про окружение. Но гость из Москвы внушал страх и возвращал ту же панику, что охватила Розенблюма на проселке под Петергофом.
В эту ночь Розенблюму снился немецкий сказочник, что был родом из этого города, и придуманный сказочником кот. Розенблюм знал по-немецки все сказки этого города, но теперь они, несмотря на победу, стали страшными сказками. Кот душил его, рвал на груди китель и кричал что-то по-немецки. Под утро капитан спихнул с одеяла реального, хоть и тощего хозяйского кота. Кот растворился, звякнуло что-то в коридоре, зашуршало — и все стихло.
Хозяйка боготворила Розенблюма — впрочем, он и был для нее богом. Он был охранной грамотой, пропуском и рогом изобилия. Он был банкой тушенки в довесок к четырем сотням граммов хлеба по карточке. Русский бог не спрашивал, почему в доме нет фотографий мужа, а ведь на всех фотографиях, что сгорели в камине, Отто фон Раушенбах красовался в морской форме и с двумя железными крестами. Русский бог, горбоносый и чернявый, говорил по-немецки с легким оттенком идиш, но с ним можно было договориться. Он был аккуратен и предупредителен, и она не догадывалась, что он просто стесняется попросить о том, что она несколько раз делала вынужденно.
И сейчас Розенблюм не спал и угрюмо считал часы до рассвета. Сказки кончались, город кончался вместе со своими сказками, ускользая от него.
А сержант-водитель спал спокойно, с улыбкой на лице — потому что уже три недели он был счастлив. В его деревне было сто девятнадцать человек, и из них сто восемнадцать немцы сожгли в старом амбаре. Поэтому сержант, навеки с того дня одинокий, за последний год войны методично убил сто восемнадцать немцев.
Сначала в нем была ненависть, но потом он убивал их спокойно, молодых и старых, безо всяких чувств — ему нужно было сравнять счет, чтобы мир не выглядел несправедливым. Три недели назад он убил последнего и теперь спокойно спал, ровно дыша.
Душа его отныне была пуста и лишена боли. Теперь он вечерами играл с немецким мальчиком и кормил его семью пайковым салом. Если бы Розенблюм знал все это, то решил бы, что сержант — настоящий гомункулус. Он считал бы так потому, что украинец вырастил себя заново, отказавшись от всего человеческого прошлого.
Но Розенблюм не знал ничего об этой истории и, ворочаясь, думал только о мертвом профессоре Коппелиусе и живом страшном Фетине.
Фетин в этот момент не спал и бережно паковал свои больные ноги в портянки. Где-то в подвалах этого города сидит кот Павлова. Где-то в этом городе прячется кот Павлова.
Утром его подчиненные прежде самого Фетина увидели сизое облако папиросного дыма, что уже заполнило их дальнюю комнату в комендатуре.
Переводчики из штаба фронта со вчерашнего дня шелестели бумагами в доме профессора Коппелиуса, по городу двигались патрули, механизм поиска был запущен, но Фетин чувствовал себя бегуном, что ловит воздух ртом, не добежав до финиша последних метров.
Когда офицеры стояли у карты города на стене, Фетин подумал, что нет ничего фальшивее этой карты — центр перестал существовать, улицы переменили свое направление, номера домов стали бессмысленными. Чтобы отвлечься, он спросил молодого капитана:
— Вы, кстати, член партии?
— Я комсомолец, — ответил Розенблюм.
— Помните, что такое вещь в себе?
— Вы же читали мое личное дело. Я окончил философский факультет — или вам нужны точные формулировки? Непознаваемая реальность, субъективный идеализм… Я сдавал…
— Давайте считать, что мы ищем кота в себе. Это ведь чушь, дунь-плюнь, опровержение основ. Представляете, найдем мы этого искусственного зверя, чудо советской науки, а это ведь наш зверь, наш — даже не трофейный. Что тогда? А, что?
Молодой капитан замялся.
— Так я вам скажу — ничего. Все потом опишется, мир материален. — Фетин вспомнил слова рядом с могилой Идеалиста. — Мир материален.
— Да. Трудно искать кота в темном городе, особенно когда его там нет. — Розенблюм поймал на себе тяжелый взгляд и пояснил: — Это такая пословица, китайская.
Переводчики приехали вдвоем — серые от пыли и одинаковые — как две крысы.
Теперь Фетин держал в руках перевод лабораторного журнала Коппелиуса. Час за часом сумасшедший старик перечислял свои опыты, и Фетину уже казалось, что это ребенок делал записи о том, как играет в кубики. Ребенок собирал из них домики, затем, разрушив домики, строил башенки. Кубики кочевали из одной постройки в другую… Но Коппелиус вовсе не был ребенком, он складывал и вычитал не дерево, а живую плоть.
И вот его творение бродило сейчас где-то рядом.
— Зверь в городе. Зверь в городе, и он есть. И зверь ходит на задних лапах, — сказал он вслух. И добавил, уже думая о своем: — Где искать кота, что гуляет сам по себе? Кота, что хочет найти… Что нужно найти коту?
— Коту, товарищ капитан, нужно найти кошку! — сказал весело татарин.
— Что?!
— Кошку… — испуганно повторил лейтенант.
Фетин уставился на него:
— Кошку! Значит — кошку! А большому коту надо найти большую кошку… А большая кошка, очень большая кошка… Очень большая кошка живет где? Очень большая кошка живет в зоопарке.
«Виллис» уже несся к зоопарку, прыгая по улице как мячик.
Несколько немцев закапывали воронку посреди улицы и разбежались в стороны, и Раевский увидел, что в яме, которую они зарывают, лежат вперемешку несколько трупов в штатском и вздувшаяся, похожая на шар мертвая лошадь. Эта картина возникла на миг, и ее тут же сдуло бешеным ветром.
В зоопарке среди пустых клеток они нашли домик, где сидел на краю мутного бассейна старый военфельдшер. Старик командовал тремя пленными животными: барсуком, пантерой и бегемотом. Грустный бегемот сразу спрятался под водой, увидев чужих.
Военфельдшер был насторожен, сначала он не понял, что от него хотят.
— У меня бегемот, — печально сказал он. — Бегемоту восемнадцать лет. Бегемот семь раз ранен, он не жрал две недели. Я дал ему четыре литра водки, и теперь он ест. Я ставлю бегемоту клизму, а на водку у меня есть разрешение. Бегемот кушает хорошо, а запоры прекратились. На водку у меня есть специальное разрешение.
«При чем тут бегемот?» — капитан Розенблюм почувствовал, как засасывает его липкий морок этого призрачного города. Бегемот был только частью этого безумия, и если его мокрая туша сейчас вылезет из бассейна и пройдет на задних ногах, то он, Розенблюм, не удивится.
Военфельдшер все бормотал и бормотал — он боялся навета. Раньше он лечил лошадей и, вовсе не зная, что бегемота звали «водяной лошадью», просто использовал все свои навыки коновала. Военфельдшер лечил бегемота водкой, и вот бегемот выздоравливал. Но на эту водку многие имели виды, и старик-коновал боялся навета. Бегемота он любил, а пантеру, выжившую после боев, — нет. Старый конник любил травоядных и не привечал хищников.
Фетин посмотрел на него медленным тягучим взглядом — и старик сбился.
— Да, приходил один такой, зверей, говорит, любит. Майор, бог войны. А я — что? Я вот бегемота лечу.
Бегемот показал голову и посмотрел на гостей добрым несчастным глазом — на черной шкуре у него виднелись розовые рубцы.
— Так это наш был? Точно наш, не немец?