В освещенную лампой стеклянную конторку уселась девушка в белом халате. Она точно была из крови и плоти. Никита к ней пришлепал.
— Сестричка, не подскажете, когда кончится операция?
Милое, незатейливое личико, обрамленное черными прядями. Белая шапочка.
— Так она уже кончилась.
— Как? — изумился Никита. — Почему же оттуда никто не выходит?
Девушке не пришлось отвечать: как раз из двери операционной, распахнув ее во всю ширину, показались сразу трое — мужчина, пожилая женщина и знакомый хирург, который выискал его глазами и сделал знак. Прошли по коридору, уселись на стулья.
— У вас утомленный вид, доктор, — посочувствовал Никита.
— Интересный ты парень, — сказал доктор. — Не волнуйся, выживет. Но еще бы полсантиметра…
Краем глаза Никита увидел, как в коридор (вход единственный, он уже огляделся) ввалились три бойца с автоматами. Никита быстрым движением сунул доктору в карман халата доллары Мусавая. Тот сделал вид, что ничего не заметил.
— Это, вероятно, за тобой?
— За мной… Можно на него взглянуть?
— Сейчас выкатят… Но он спит… Наркоз.
Бойцы надвинулись. Все одинаковые, в защитной форме десантников. ОМОН. Старший — по званию, похоже, капитан — спросил:
— Без эксцессов обойдемся?
— Обойдемся, — ответил Никита. — Одна просьба, мужики. Подождите минутку. С корешом попрощаюсь.
— Хорошо, — сказал старший. — Ждем.
Двое других расположились в позиции захвата. Наконец появилась каталка и на ней бледный, заторможенный Валенок. Толкал повозку санитар с зеленой, как у моджахеда, повязкой на голове.
— Не спеши, браток, — попросил Никита.
— Сережа, тормозни, — поддержал врач.
Никита склонился над спящим другом. Повинился:
— Конечно, я дал промашку, о чем говорить. Не вычислил гаденыша. Признаю. Но с кем не бывает, верно? Помнишь, два года назад тебя салаги крутанули с тачкой, как лоха… Ладно, это все пустое. Выздоравливай, Мика. Я вернусь за тобой. И поедем на твое озеро.
Мика спал, но Никита знал, что он его слышит.
— Пошли, что ли, — поторопил сбоку омоновец.
Никита коснулся губами влажного лба сироты. Попрощался насовсем.
В переходах здания и на улице по дороге к машине он еще мог уйти. Трое дуболомов — плевое дело. Но не захотел. Притомился, устал. У него душа вдруг онемела.
5
Тюремный дворик маленький, как овечий хвостик. Здесь гуляют арестанты. Ходят, топчутся, покуривают, обмениваются новостями. Высоко над ними кусочек ясного неба, будто уголок голубой подушки. У Никиты тоже часовой выгул. Он в стационаре пятый день, уже обжился. В камере его приняли уважительно: никто не полез с пропиской и прочими тюремными штучками, коими развлекаются заключенные при появлении нового товарищ. В душном, вонючем помещении, заставленном впритык двухъярусными койками, томилось человек тридцать, и народец собрался самый разный: от двух прыщеватых шпанят-вымогателей до солидного бизнесмена в позолоченных очочках и с закутанным шерстяным платком горлом. Никита ни с кем пока не сблизился, и с ним все как-то заметно избегали тесного общения. Даже не расспрашивали, хотя это также входит в ритуал предварительного тюремного знакомства. Возможно, «тюремное радио» заранее сообщило, что он завалил черного батыра, поэтому, понятное дело, на него поглядывали как на смертника. А может, он фантазировал, просто камера была неорганизованная, глухая, без центровых. Во всяком случае, когда утром, освободив себе небольшое пространство, он начал делать гимнастические упражнения и двести раз отжался на полу, никто никак не отреагировал, не хмыкнул, не поинтересовался, не поехала ли у него крыша, и только пожилой бизнесмен в шерстяном платке философски заметил себе под нос:
— Россия-матушка, куда же ты катишься?
За пять дней его ни разу не вызвали на допрос, не предъявили никакого обвинения, и вся его осведомленность о том, что имеет против него правосудие, заключалась в единственной фразе капитана-омоновца, оброненной в машине, когда его ночью везли в «крольчатник». Никита спросил у него:
— Не скажешь, служба, за что меня взяли?
Подумав, капитан хмуро ответил:
— Был сигнал.
Отсутствием информации Никита не тяготился, как и своим пребыванием в камере. Подумаешь, тюрьма. Всего лишь один из вариантов казармы, которая, любая, для него что дом родной. В его представлении, вынесенном из опыта предыдущей жизни, казарма, в сущности, была единственным местом, где нормальный человек мог чувствовать себя в полной безопасности.
По дворику он ходил быстрым шагом, скользя, как на роликах, размышляя о том о сем, и не заметил, как сбоку засеменил юркий мужичок азиатского вида. Обратил на него внимание, когда тот заговорил с ним — елейным, заискивающим голоском.
— Никитушка, Соловеюшка, братишка родный, да ты ли это, друг ситный?
Никита глянул вбок — надо же, бесенок на пружинках. Мордочка лоснящаяся, желтая, в узких глазках еловые иголки. И в них яд.
— Чего надо тебе? — спросил.
Мужичок юлил, подпрыгивал, кудахтал. Никита догадался: блатной, хотя он плохо их знал, редко с ними пересекался, с настоящими блатными. С нынешними отморозками сколько угодно, а с блатными — нет. Слышал где-то от кого-то, что они почти все повывелись, как и воры-законники. Их тоже — как крестьянина, как ученого, как военного — сожрала реформа.
— Ничего не надо, ничего, — веселился, ерничал мужичок. — Что ты, Никитушка. От тебя теперь никому ничего не надо. Отбегался ты, паренек.
Ах вот оно что, понял Никита. Черная метка. Он ее все пять дней ожидал.
— Пугаешь, что ли?
— Зачем пугаешь, что ты, Никитушка… Я человечек добрый, сочувственный. Всех жалею, самых пропащих. На кого хвост задрал, сиротинушка несчастная? О чем думал худой головенкой? Теперь сдохнешь, а мог бы еще пожить. Свои же тебя и слили. Ты на них надеялся, а они тебя слили за тридцать сребреников. А у меня слезы капают. Так жалостно глядеть, когда молоденьких фраерков гнобят.
— Тебя кто подослал?
— Что ты, сыночек, кто меня подошлет. По сердечному порыву. Чую, падалью несет, ну и полюбопытствовал. Ты мне доверься, я тебе не враг. Может, кому весточку желаешь подать? Может, где казна захоронена, тоже могу по назначению переправить. Тебе денежки больше не понадобятся, а вдруг хочешь кого-то облагодетельствовать посмертным приветом. Это в наших силах. А хочешь девочку либо марафетику, тоже можно. Для покойничков и кровушки не жалко. Святое дело. Христианское. Но поправить ничего нельзя, Никитушка. Не более двух-трех ден осталося тебе вонять.
— Почему нельзя, сейчас поправим, — возразил Никита и с этими словами, развернувшись, ухватил блатного за шкирку и за тулово, перевел на бедро, принял вес на плечевой пояс и отправил в полет. Мужичок, вереща кузнечиком, долетел до кирпичной кладки, шмякнулся об нее и ополз наземь. Среди гуляющих арестантов пробежал общий вскрик удивления, и тут же к Никите подскочили двое охранников. Один замахнулся черной трубкой, но почему-то не ударил, встретившись с Никитой глазами:
— Чего, парень, совсем охренел? По карцеру соскучился?
Обоих Никита видел в первый раз, а они его знали, это точно. У него вообще было ощущение, что в тюрьме его многие знали, про кого он и слыхом не слыхал. Словно вернулся в места, где давно не бывал. Все вокруг знакомое, и люди улыбаются приветливо, но толком ничего не вспомнишь.
— Какой-то псих, — пожаловался охранникам. — Подбежал и укусил. — Никита показал даже место у локтя, куда якобы впились зубы маньяка.
— Скоро тебе будет не до шуток, — предупредил охранник с дубинкой, но уже беззлобно.
— Мне и сейчас не до них, — уверил Никита.
Под ночь, уже после каши, его перевели в другую камеру, и он сразу понял, что час пробил. В небольшом помещении с четырьмя обыкновенными, не двухъярусными койками сидело всего трое, но это были особенные люди. Это были люди дела, а не слов. Один похож на узбека, точеный, длинный, с узким, будто нож, лицом, с блаженной, застывшей навеки наркотической улыбкой; второй вообще не человек, а волк, точнее не скажешь. Когда мельком глянул на Никиту, взгляд у него рассеялся, растекся, нырнул за спину, но сфотографировал намертво. Про третьего лучше не думать: человек-гора с детским личиком и радостным сверканием кроличьих глазенок. Никиту умилили простота, незатейливость готовящейся расправы, но озадачила оперативность. Всего пять дней кому-то хватило, чтобы его обнаружить и проплатить. Видно, Мусавай более важная фигура, чем он предполагал.