Он не успел подумать над этим, потому что услышал за собою крики.
Панна Ванда разом осадила лошадь. Лицо ее помертвело, губы были плотно сжаты. Она смотрела в сторону, туда, где ехали отставшие всадники. Григорий Петрович последовал за ее взглядом. По полю, вдоль леса мчался во весь карьер пан Ржевуцкий на своей белой кобыле. За ним гнались панна Зося, Тадеуш и Жорж. Сразу можно было увидеть, что лошадь Ржевуцкого мчится по собственному произволу, не управляемая седоком. Она низко опустила голову и неслась. Галдин понял всю опасность положения. Пан Бронислав не умел ездить. Прямо перед ним, в двухстах саженях, пересекал поле глубокий ров. Когда испуганная лошадь перепрыгнет через него, всадник грохнется наземь. Вся неприязнь Галдина к пану Брониславу пропала. Он видел только опасность и хотел предотвратить ее. В таких случаях мысль его работала лучше, чем когда-либо. Ему не раз приходилось попадать в подобные переделки и выходить из них с честью. Он пришпорил Джека и вынесся наперерез Ржевуцкому. Но не успел перехватить его до рва. Белая кобыла взвилась на дыбы, перемахнула на другую сторону. Пан Бронислав нелепо качнулся всем корпусом назад, потом склонился на сторону и съехал с седла.
«А, черт,— думал Галдин, не сводя с него глаз и все ближе настигая его.— И чего он садится на лошадь, не умея даже вложить ногу в стремя. Так и есть,— вот идиот — теперь не угодно ли волочиться по земле…»
И точно, Ржевуцкий зацепился одной ногой за стремя и повис.
Лошадь его продолжала нестись, еще более испуганная, а он тащился за нею в своем красном фраке, грязный и оборванный, беспомощно цепляясь руками за землю.
«Хорошо, что здесь мягко,— соображал Григорий Петрович. Ну-ка, Джек, надбавь!»
Он легко взвился над рвом и уже поравнялся с кобылой. Она метнула в сторону, но он приподнялся в стременах и, поймав за уздечку, разом остановил ее.
— Вы разбились? — спросил он Ржевуцкого, стонущего и распростертого на земле.
— Ой, кажется, нет,— отвечал тот, стараясь приподняться и корчась от боли.— Проклятая лошадь! Я весь избит, но, по-видимому, цел.
Он даже постарался застегнуть свой изорванный фрак, так как к ним подъезжали дамы.
Панна Ванда, бледная и взволнованная, кинулась к нему. Он улыбнулся ей и сказал с нарочитой иронией:
— Honni soit qui mal у pense! [27]
На этот раз слова его ее не покоробили. Она стала перед ним на колени и платком своим вытирала ему исцарапанный лоб, из которого сочилась кровь.
— Вы ранены? — спрашивала она.
— Нет, нет, это пустяки, я только контужен,— пробовал он улыбнуться, видимо, рисуясь своим беспомощным положением.— Что же делать, видно, не все рождены кавалеристами…
«И что она так беспокоится? — думал Галдин.— Человек здоров, чуть исцарапан, а она готова плакать… удивительные эти женщины!»
К нему подошла панна Зося, протянула руку и ласково заглянула в глаза.
— Спасибо вам,— прошептала она, покраснев и быстро отвернувшись.
Когда он слышал эти слова и этот голос? Кто еще его благодарил так?
— Право, не за что,— не сводя с нее глаз и припоминая, тихо ответил ей Григорий Петрович.
XXXVIII
Поспешно взбежал Галдин в подъезд теолинского дома. Он отказался от обеда, лишь бы поспеть вовремя. Нужно было исполнить обещание и быть точным. Охота так и не состоялась, а разговоры о приключении с Ржевуцким порядком надоели, тем более, что панна Ванда почти не говорила с Григорием Петровичем, а сидела все время одна, задумчивая и сосредоточенная, точно решала какую-то серьезную жизненную задачу.
В комнатах сгрудились сумерки; тишина царила в доме.
Его встретила в гостиной Фелицата Павловна. Она взяла его за руку, сказала шепотом:
— Хорошо, что вы не опоздали. Нужно торопиться. Пойдите к ней, она вас ждет. Когда вы сговоритесь, уведомьте меня, я буду дома. Ну, давай бог.
Она пожала ему еще раз руку и ушла. Он и не подумал благодарить ее, она всегда делала так, что ее помощь принимали как должное, как нечто естественное, почти не замечали ее. Но она не искала благодарности.
Галдин постоял некоторое время в нерешительности. Он почему-то робел перед встречей с Анастасией Юрьевной. Ему казалось, что они не видались целую вечность. Он даже забыл ее голос, только что-то родное и беспомощное осталось от нее в воспоминаниях. Бедная, сколько она, должно быть, пережила за это время. Он все-таки эгоист. Он ничем не постарался облегчить ее страдания… Любит ли он? — спросила его Сорокина. Конечно… любит! Разве можно задавать такой вопрос. Конечно, любит. Ведь недаром у него теперь так бьется сердце…
Он быстро прошел кабинет и столовую, потом открыл дверь в спальню.
В спальне были спущены шторы, горела лампа под красным абажуром. В розовой полумгле Григорий Петрович не видел сидящей в кресле женщины.
— Это ты? — спросила она.
Его поразил ее голос. Очень звонкий и возбужденный.
— Да, это я… ты ждала меня? — в смущении, волнуясь, сказал он, подходя к ней и всматриваясь в ее черты.— Ты мало изменилась… Даже румянец горит на твоих щеках…
Она оперлась руками на ручки кресла, наклонившись вперед, впилась в него глазами. Грудь ее высоко поднималась, можно было услышать, как бьется ее сердце. Кругом нее колебалось красное марево, сильно пахло духами, воздух был тяжел и душен.
— Ну вот ты и со мной,— говорила она, беря его за голову и заглядывая ему в глаза,— ну вот мы и вместе…
— Да, вместе,— отвечал Галдин.
Он не понимал того, что говорит. Он смотрел на нее как на чужую. Вот это ее глаза, ее нос, ее губы… Да, да,— это она, его Настя…
— Что же ты молчишь? Мы так давно не видались,— говорила Анастасия Юрьевна,— какое ужасное время мы пережили… Но вот теперь мы вместе; и мне хорошо… О чем же ты думаешь?
Он смущенно отвел глаза.
— Так, ни о чем… я думаю о том что ты говоришь.
Ему тяжело было бы сознаться ей, что он не может найти в себе былой страсти, былого восторга. Он явственно чувствовал теперь ее дыхание — это дыхание говорило ему и действовало на него больше, чем ее слова. Теперь он всюду ощущал запах спирта. Этот запах, казалось, пропитал собою все предметы в спальне — кресло, в котором она сидела, ее платье, самый воздух и красный свет лампы. Галдин, привыкший много пить, далекий от изнеженной брезгливости, чувствовал, что задыхается. Теперь он иными глазами смотрел на нее — все в ней он объяснял действием вина, даже ее радость при его появлении. Бессознательна гладил ее по руке, но не мог начать говорить, не знал, почти забыл, зачем он приехал.
— Я так ждала тебя,— говорила она громким шепотом,— я думала, что ты сумеешь меня вытащить из этого омута. Но ты молчишь…— Она замолкла, глядя широко раскрытыми глазами на огонь лампы.
— Что с тобой? — спросил Григорий Петрович, с подчеркнутой нежностью целуя ее руки.
— Я молчу,— говорил он,— потому что сам не знаю, как мог пережить эти дни, потому что я потерял голову, потому что я запутался, я ничего не понимаю… Я умею любить, могу быть любовником, мужем, но наши отношения для меня необъяснимы…
И крикнул, точно хотел сам убедить себя:
— Едем же, едем! Сейчас, сию минуту, пока не поздно…
Она все молчала, не сводя своих глаз с красного пламени, потом промолвила совсем тихо:
— Возьми свой корнет и сыграй…
— Сыграть на корнете?
— Да, да, помнишь, то, что мы играли…
Он растерялся:
— Теперь играть? Но ведь нам нужно сговориться, нужно решить… Скоро приедет твой муж, и тогда будет поздно… Пойми ты!
Она покачала головой.
— Ты оставил у меня свой корнет, вот он тут… Возьми его — сыграй… Ты не хочешь? Нет?
— Но пойми же!..
Тогда она упала на спинку кресла и закрыла глаза. Она не плакала, но губы ее были плотно сжаты, ноздри вздрагивали, на лбу образовалась глубокая складка.
— Уходи, уходи,— простонала она.