Раньше костюм устанавливал непреодолимую социальную дистанцию. Женщина без корсета или «простоволосая» внушала наихудшие подозрения по поводу своей добродетельности. Каждый мужчина носил ту шляпу, на какую имел право, или кепку, ставившую его классом ниже. «Меня выставили за дверь кафе «Два Маго» за то, что я посмел войти туда без пиджака в разгар июля 1922 года, — вспоминает Арагон в «Бланш, или Забвение». — Историю не понять без таких мотиваций». То же самое относилось к географии проживания и жизнедеятельности. Изолированность «богатых кварталов», безмятежность окрестностей парижской Оперы, еще не принявших привычный нам вид,[5] тогда еще не нарушало нашествие магазинов и контор. «Прекрасная эпоха» закрепила иерархию различных «миров», считая ее незыблемой. Теснота окопов, где, в грязи и в крови, хлебаешь из котелка ту же баланду, спишь на земле под случайным укрытием, переживаешь те же страшные бомбежки, не говоря уже о газовых атаках, навсегда уничтожила подобные преграды среди фронтовиков.
Война 1914–1918 годов действительно стала школой первого поколения сюрреалистов, породившего это движение. Арагон (его засыпало землей от разрыва снаряда, когда он отыскивал раненых) или Андре Массон, вернувшийся с фронта с тяжелым ранением, Андре Бретон, студент-медик, брошенный на фронт санитаром во время наступления на Маасе, а потом лечивший тех, кто сошел с ума от кровавой бойни и бомбежек, Супо, Элюар или Бенжамен Пере воспринимали окончание боев как недолгое и неверное затишье. Бретон дал этому состоянию ясную оценку: «Конечно, мы отходили от войны, но не могли отойти оттого, что тогда называли «промыванием мозгов», превратившего за четыре года людей, желавших просто жить, в растерянных, одержимых, которых могли не только впрячь в ярмо, но и запросто перебить».[6]
Пулеметы, первые бои с участием танков и авиации, подводная и химическая война — всё это детища XX века. Эти новшества отменили индивидуальные подвиги, а также радикальным образом изменили отношения со смертью. Во-первых, потому, что солдат обратили в живую силу, которую использовали десятками тысяч и возобновляли для повторного использования в той же мясорубке, а еще потому, что, с другой стороны, полевая медицина и хирургия добились невиданных успехов. В обществе, где асептика делала еще только первые робкие шаги, когда еще погибали от заражения раны или малейшего натиска микробов, когда переливание крови все еще было рискованной операцией, теперь спасали таких раненых, каких раньше никто бы и не подбирал. Арагон, бывший фельдшером на фронте, сохранит об этом память на всю жизнь. Но вот что еще важнее: медицина воздействует даже на человеческий мозг, поскольку нужно подбирать контуженных, с продырявленной головой. Это незаменимый опыт Бретона. Это и сблизило его с Арагоном с тем большей силой, что их сходство отдалило их от старших, способствуя духовной сопричастности. Их наставник Аполлинер был одним из выживших благодаря хирургии. Но он погиб, когда смерть стала косить гражданских, как некогда чума, косой «испанки».
Мир не вернул довоенное время, напротив, общественный порядок перевернулся с ног на голову из-за еще одного разрушительного явления, малознакомого, поскольку его держали в узде с конца 1790-х годов, — инфляции. Она разорила рантье, разъела покупательную способность трудящихся и облагодетельствовала спекулянтов — «нуворишей».
Социалистическая партия тогда в большинстве своем качнулась от реформизма к поддержке советской революции, в результате чего в конце 1920 года на съезде в Туре родилась коммунистическая партия. И хотя некоторые упивались звучавшими там речами, многие рядовые члены партии прочитали в «21 условии» Ленина[7] — в котором мы видим сегодня основы тоталитарной партии — о средстве покончить с буржуазией и отомстить за Парижскую коммуну.
Одним из долговременных последствий страха, обуявшего тогда управляющих и домовладельцев, стало замораживание квартплаты, на целые десятилетия застопорившее всякую модернизацию жилья. Простые душевые (не то что ванные комнаты) были роскошью, биде — признаком порока, зато клозеты без унитаза и умывальники на лестничной площадке — правилом. Отказ в капиталовложениях привел к отказу в механизации. В начале 1930-х годов во французском сельском хозяйстве использовалось такое же соотношение лошадей, как в 1850-м, а в Париже было столько же упряжных повозок (фиакров и грузовых), как в… 1891 году! За этот трусливый консерватизм придется заплатить известную цену — в 1940 году.
«Изменить жизнь»
«Изменить жизнь»… Идея, составляющая ядро сюрреализма, — что в узком кругу сменявших друг друга групп, связанных с Бретоном и подчинявшихся его авторитету, что в широком кругу всех, даже мимолетных участников движения, становится доступной пониманию лишь через осознание беспрецедентного ниспровержения всех общественных правил, вплоть до «умения жить» в его сути. Изначально речь шла о том, чтобы изменить жизнь, которую Рембо, завещавший им этот лозунг, не выносил уже полвека тому назад, ту жизнь, против которой восстал Лотреамон.[8] Отсюда потрясение, испытанное родоначальниками движения, когда они открыли для себя позабытые произведения Лотреамона и повторно опубликованные, но в исковерканном, даже искаженном виде, творения Рембо.[9]
Так что не следует искать повседневную жизнь сюрреалистов в их принадлежности к фронтовикам, бросившимся очертя голову (если голова еще соглашалась им служить) в «безумные» послевоенные годы. Лучше проследить за их отказом принять уготованную им судьбу, за тем, что вызывало у них непреодолимое отвращение, за исследованием неизвестного и запретного, бунтарством и даже призывом «начать с чистого листа», который их объединил, наделил собственным лицом, побудил превзойти себя, подвергаясь (реально существующей) опасности сломаться. Во всяком случае, сломать то, что их соединило.
Общественный опыт Первой мировой войны, немалое препятствие на пути к тому, что сюрреалисты могли изменить, нельзя свести к опыту Второй мировой, особенно во Франции и, в частности, в плане эмансипации женщин. Хотя множество женщин из простонародья и из буржуазии обрели в 1914–1918 годах благодаря открывшейся для них возможности работать, ранее бывшей для них недоступной, некую автономию, даже независимость (жалованье квалифицированных работниц было относительно высоким), хотя они научились избавляться от того, что мешало им физически, — от корсета, длинных платьев, шляп (даже шиньонов), хотя они имели дело с ранеными, которые уже и не думали выглядеть перед сестрой милосердия носителями мужского начала, с возвращением к порядкам мирного времени их сухо отправили обратно к домашнему очагу, упорно отказывая в праве голоса.[10] Но пережитый опыт проявится в скандале с романом «Холостячка» (в 1922 году),[11] а также в новом типе «освобожденной» женщины, которая появится в любовной жизни — или фантазиях — сюрреалистов и не только озарит собой их произведения, но и потрясет их самих столь же сильно, как Фрейд, хотя сам по себе сюрреализм останется мужским делом.
В конце XX века подобные вещи, равно как и бурно развивающиеся массовые коммуникации, увеличивают расстояние, отдаляющее нас от той эпохи. Телефон и автомобиль были тогда на редкость медлительными, радио только начинало лопотать, авиация переживала детство. Зато в 1907 году уже был разработан белинограф, существовала ежедневная газета с фоторепортажами — «Эксельсиор», а немое кино уже прочно вошло в жизнь. Комбинированные съемки позволяли творить чудеса, порождая самые фантастические образы и сводя вместе несочетаемое — позднее о таком будут говорить: «Сюрреализм какой-то».