Когда руководители «Литературы» выходили от Пикабиа, сердце их сжалось от возмущенного недовольства, соразмерного былым надеждам.
Сыграли ли тут свою роль долгое ожидание Тцары и встреча с Пикабиа, но ядро «Литературы» преодолело осеннее смятение. Возможно, что и Тцара плохо представлял себе ситуацию, введенный в заблуждение восторженным тоном писем Бретона. На деле Бретон и его друзья уже не ощущали над собой власти Тцары, а ставили себя вровень с ним. Бретон скажет о том периоде: «Повседневное упражнение в автоматическом письме (нам случалось заниматься им по восемь — десять часов подряд) привело нас к весьма важным наблюдениям… Мы пребывали тогда в эйфории, почти в упоении открытия. Мы находились в положении человека, только что нашедшего золотую жилу». Тот же победный дух ощущается в тексте Арагона, написанном для Жака Дусе:[37]«Посреди полнейшего смятения, царившего в начале 1920 года, устав от того, что так называемых авангардистов судят всех скопом и ставят на одну доску… сознавая, в общем, фундаментальные различия между нами и нашими предшественниками… и — странное дело! — имея кое-что сказать, Андре Бретон, Филипп Супо, Поль Элюар и я решили вести публичную деятельность».
Поэтический утренник, пошедший наперекосяк
Это был значительный скачок в деятельности группы, которая до сих пор, несмотря на журнал, оставалась сильно замкнутой в себе. Конечно, теперь их было четверо, осенью 1919 года они взяли в привычку встречаться в баскском баре «Серта» в Оперном проезде (теперь его не существует), на ритуале вечернего аперитива — тогда это была неотъемлемая и практически обязательная часть жизни любого парижанина. Первой из публичных акций стал поэтический утренник, назначенный на 23 января — то есть решение было принято еще до встречи с Тцарой. Никакого подрывного духа не ощущалось, хотя помещение сняли во дворце Празднеств на улице Сен-Мартен, неподалеку от Национальной школы искусств и ремесел, в квартале лавочников, а не в каком-нибудь центре литературного паломничества, типа бара «Серта».
Подготовка была отмечена ссорой с Реверди, который в конечном счете отказался участвовать в утреннике — наверное, потому, что ему претило укрепление связей с Тцарой. Но, как говорит Арагон, основатели «Литературы» уже «устали волей-неволей выглядеть последователями литературного кубизма».
Наверное, именно по этой причине они решили воспользоваться случаем и включили в программу Тцару. Это сильно напоминало заговор: до сих пор присутствие Тцары держали в строжайшем секрете. «В среду 21-го числа, — отмечает Мишель Сануйе, — он присутствовал инкогнито на собрании в кафе «Серта», где были Орик, Дриё Ла-Рошель, Радиге, Луи де Гонзаг-Фрик[38] и несколько художников». Вот оно, окружение «Литературы», — еще не слишком авангардистское. В четверг у Пикабиа собрался военный совет. «Тцара удивил своих новых друзей техническим знанием сцены, предчувствием реакции публики. Его опыт подобных мероприятий в «Кабаре Вольтер» [в Цюрихе] оказался очень ценен. Вовлеченные в состязание присутствующие старались «забить друг другу баки»… Бретон поставил йа кон Ваше, Пикабиа, Кравана[39] и Дюшана, которые не читали никаких стихов, даже шумовых, и ставили жизнь выше искусства».
На самом деле импровизированный коллаж «Литература — Дада» не удался. В «Интрансижане» объявили, что вечером 23-го состоится лекция Сальмона[40] о «Кризисе обменного курса» — в те времена свирепствующей инфляции тема выглядела актуально. Поэтому среди публики были торговцы и рантье. Сальмон же заговорил о переоценке литературных ценностей. Поняв, что их надули, некоторые просто ушли, другие потребовали вернуть деньги. Пока все было более чем благопристойно, как и представление картин Леже, Гриса, Де Кирико, скульптур Липшица с комментариями художников. Дух дадаизма ворвался вместе с картиной Пикабиа — абстрактной и покрытой надписями типа «верх», «низ», «не бросать», а главное, огромными красными буквами, расположенными сверху вниз: L. Н. О. О. Q. (и, как мы знаем, перенятыми у Дюшана). Как только непристойный каламбур удалось расшифровать, разразился скандал.
Еще одну картину Пикабиа — простое черное полотно с каббалистическими знаками — снял Бретон. Подчеркивалось, что Пикабиа там не было. «Он никогда лично не присутствовал на мероприятиях… Хотя у него хватало смелости написать и подписать самые дерзкие заявления, даже направленные против друзей, физической храбрости ему недоставало», — написал его друг Жорж Рибмон-Дессень[41] в книге мемуаров.
Вечер продолжился в том же духе. Наконец появился Тцара, которого Арагон объявил громоподобным голосом, и под видом своего произведения начал читать, с жутким акцентом, последнюю речь Леона Доде[42] в парламенте, тогда как Арагон и Бретон заглушали его голос двумя колокольчиками.
«Те, кто поощрял организацию вечера, как Сальмон и Хуан Грис, — пишет Мишель Сануйе, — почувствовали, что угодили в какую-то западню и что их репутация под угрозой… Они принялись бранить актеров и в особенности маленького чернявого поэта, который видал и не такое и невозмутимо продолжал читать хриплым голосом с раскатистыми «р». Такая сила инерции высекла ругательства, смешанные с ура-патриотическими возгласами: «В Цюрих! К позорному столбу!» — кричал Флоран Фельс.[43] Надо было бы на этом и остановиться.
К несчастью, Арагон возобновил чтение стихов, и занавес упал перед пустыми скамьями».
Бретон, Арагон, Супо и Элюар храбро продолжали бежать впереди паровоза еще целых семь месяцев, до августа 1920 года. Представление об этом периоде можно составить по стихотворению Арагона, опубликованному в одном из дадаистских журналов — «Каннибал»:
Abcdef
ghijkl
mnopqr
stuvw
xyz
Поставить свою подпись под алфавитом — все равно что признать своим произведением писсуар, столь дорогой Дюшану.
Та пятница «Литературы» стала единственной, но впоследствии почти каждый месяц проводилось какое-нибудь мероприятие: в феврале — в Салоне независимых, в марте — в театре «Эвр», в мае — в зале Гаво. «На первый взгляд, — комментирует Бретон, — нужный эффект как будто был достигнут: конформизм в дурацком положении, здравый смысл вне себя, пресса брызжет слюной… Изнутри же, по крайней мере в том, что касалось Арагона, Элюара и меня, ситуация воспринималась иначе. Ясно, что мы вовсю используем методы оглоушивания, «кретинизации» в мальдороровском смысле этого слова, а главное — безопасной провокации, разработанные в Цюрихе… Конечно, большинство из нас были молоды, бесперспективность подобной деятельности нисколько нас не смущала. Мы с Супо, например, были по уши довольны тем, что за скетч под заглавием «Вы меня забудете», исполненный нами же в зале Гаво, нас забросали яйцами, помидорами и бифштексами, которые зрители поспешно приобрели в антракте… Однако двое-трое из нас задумывались о том, не является ли это сражение за «Эрнани»,[44] снисходительно возобновляемое каждый месяц и разворачивающееся по одному и тому же сценарию, вещью в себе».
Скажем прямо, что Бретон, Арагон и Элюар действительно хотели поставить жизнь над искусством, но для этого необходимо искусство. Бретон признается в своих радиобеседах 1952 года: «Красный жилет — это прекрасно, но при условии, что под ним бьется сердце Алоизия Бертрана, Жерара де Нерваля, а за их спиной стоят Новалис, Гёльдерлин…[45]» Конечно, он уточнит, и это правда, что Тцара — «поэт, да, и даже великий поэт в определенное время». И все же в здравом размышлении он пришел к тому, что ««Манифест Дада» от 1918 года распахивал двери настежь, но оказалось, что эти двери выходят в коридор, замкнутый в кольцо».