Вернувшись в Париж и вновь поселившись в «Отеле великих людей» на площади Пантеона, он опять повстречал соседку, чья походка несколько недель тому назад глубоко запала ему в память (однажды он рассказал о ней Арагону). Как-то раз он уже пошел за ней следом. Теперь же он заговорил с ней, и началась связь, в результате которой будет написан — Медовый месяц». Он сбежал с авиабазы, ушел ночью, чтобы инкогнито явиться в Париж к Жеоржине Дюбрей, и отпраздновал с ней свою демобилизацию 20 сентября в Финистере,[30] где у нее был свой дом.
Тридцать пять лет спустя он получит от нее письмо, в котором она напомнит о его кощунственном поступке в часовне Росюодон: «Вы задули одну свечу и цинично сказали: «Чем мне расплатиться за это прегрешение?!» Был теплый вечер, и я ничего не помню из нашего разговора, кроме этой дерзкой фразы. Но мне кажется, что я первой расплатилась за неосторожный поступок, к которому побудила вас помимо воли».
Бретон сопровождает это откровение таким примечанием: «Это говорит женщина, которая некогда была мне не подругой (до этого далеко), а любовницей, как тогда говорили безо всяких опасений, и это возбуждало гораздо больше. В любви она была похожа на ракету…» В 1955 году эта женщина обронила такое суждение о Бретоне той поры: «Я до сих пор не переношу того, что мы ненавидим и ненавидели вместе в начале вашего вступления в этот мир, где кипит жестокая схватка… Где то время, когда вы робко подписывали дату вашего двадцатичетырехлетия [24 февраля 1920 года] с краешка красивой открытки?.. Я твержу себе, что мы действительно были созданы понимать друг друга. К несчастью, вы тогда вступали в жизнь. Слишком рано — а для меня слишком поздно».
Радикализация
Осенью 1919 года «Литература» потихоньку становилась все радикальнее. Поджигательские тексты Тцары, письма Жака Ваше, в которых Макс Жакоб и Реверди названы марионетками и где «Йумор» не счищает купоросного налета антимилитаризма. (Но как ни странно, Бретон и Супо вбили себе в голову заказать предисловие к отдельному изданию их автоматических текстов… Барресу![31] Похоже, они хотели его «разбудить». Как и следовало ожидать, не вышло.[32]) Несколько строчек Элюара (примкнувшего к группе), обидных для Клоделя, вызвали в октябре разрыв с Адриенной Монье; отныне «Литературу» будет распространять только издательство «Сан Парей». Так называемый «послевоенный период» принял устойчивые формы. Франция, победившая, но обескровленная, обратилась преимущественно к самому ограниченному консерватизму, к тому, что в искусстве назовут «возвращением к порядку» — «одергиванием», как скажет Кокто. Поэтому Бретону, от которого зависела регулярность выхода издания, все меньше и меньше хотелось играть в журнал «приличного общества».
Первое проявление разрыва совпадает с возрождением «Нового французского обозрения». Когда «Литература» опубликовала в виде рекламы Дада такое вот послание: «Я пишу, потому что это естественно, как пйсать… Это имеет значение только для меня и относительно. Тристан Тцара», — НФО осерчало и заявило (анонимно): «Досадно, что Париж как будто прислушивается к такого рода вздору, который к нам несут прямиком из Берлина». Высшее оскорбление и признание профнепригодности, кивок в сторону благомыслящих, что, как можно догадаться, вызвало неистовую реакцию группы. Все три члена редколлегии сразу же обличили эту заметку: «Посредством сплетен, вычитанных из немецкой прессы, с нашими друзьями из Дада пытаются провернуть ту же безобразную махинацию, на борьбу с которой у кубизма ушло десять лет».
Это заявление крайне важно: оно показывает, что подписавшиеся под ним знали о довоенных сражениях между авангардом, состоявшим по большей части из кубистов,[33] и нарастающими шовинизмом и ксенофобией, которые привели к опечатыванию галереи Канвейлера как вражеского имущества. Таким образом, вопреки цензуре и наведению порядка, возрождалась связь с былыми переворотами в живописи и в поэзии, движущими силами которых были Пикассо и Брак или Аполлинер. Это сыграет свою роль в дальнейшем, когда сюрреализм начнет самоопределяться в противопоставлении себя дадаизму.
Но пока до этого еще не дошло. Напротив, резкий выпад со стороны «Литературы» свидетельствует об упрочении связей с Тцарой. Бретон, посылая ему 5 сентября через Супо вырезку из НФО, добавляет: «Вам, наверное, известно, какое отвратительное настроение умов по-прежнему царит во Франции. Второй номер «Дада» говорит мне о том, что подобный аргумент, возможно, не оставит Вас равнодушным».
Коллажи и автоматическое письмо заставляют его признаться: «Моя литературная усталость все также велика, я с трудом переношу высказывания такого рода и был счастлив расстаться с друзьями на какое-то время… Неисправимый оптимизм Арагона в последние дни стал мне невыносим (а я слишком люблю Арагона, чтобы ему в этом признаться)». Так Тцара оказался возведен в ранг тайного судьи между Бретоном и его друзьями.
Из нового письма Бретона Тцаре от 7 октября мы узнаём о том, что его поэтическое творчество по-прежнему находится в кризисе. Бретона встряхнул ответ Тцары Жаку Ривьеру, директору НФО, в котором он изложил краткую историю дадаизма и создал автопортрет: «Во время войны я занимал довольно четкую позицию, что позволяет мне иметь друзей повсюду, где я их найду. И я не обязан отчитываться перед людьми, выдающими удостоверения в хорошем поведении по отношению к общественному мнению… Люди пишут в поисках убежища — со «всех точек зрения». Я не пишу профессионально. Я сделался бы авантюристом высокого полета и с утонченными манерами, если бы обладал физической силой и крепостью нервов для свершения единственного подвига: не скучать. Пишут еще и потому, что мало новых имен, по привычке, а публикуют, чтобы найти людей и чем-нибудь себя занять. И даже это очень глупо. Напрашивается выход: попросту смириться. Ничего не делать. Но для этого нужна огромная энергия. И существует почти гигиеническая потребность в осложнениях».
Бретон цитирует этот отрывок: «Я сделался бы авантюристом…» и добавляет: «Вот кем бы я стал, говорю я себе поминутно, думая о Вас, если бы… Эта возможность то привлекает, то отталкивает меня».
Вот мы и подошли к сути проблемы, терзающей Бретона: «Я улыбаюсь с большим чувством каждый раз, когда Вы начинаете свою фразу так: Я пишу, потому что… Причины разнообразны; я чувствую, что ни одна Вас не удовлетворяет… Что бы Вы выиграли от этого полусопротивления? Чуть раньше, чуть позже… Поверьте, я никоим образом не нападаю на Вашу позицию, дорогой друг, я только делюсь с Вами некоторыми сомнениями. Ничто не вызывает такой неловкости, как улыбка на губах трупа. Мельком примеренный образ не перевесит ужасного доказательства серьезности в виде оставленных после себя двух-трех томов. А порой я говорю себе: если бы Тристан Тцара не писал, он прекрасно знал бы, почему он не пишет. Это даже навело меня на мысль провести в «Литературе» опрос на тему «Почему вы пишете?» Как, по-Вашему, занятно?»
Иначе говоря, Бретон неудовлетворен. Слишком велика пропасть между предвестием апокалипсиса в «Манифесте Дада» («Мы не дрогнем, мы не сентиментальны. Мы разрываем, как яростный ветер, белье облаков и молитв и приготовляем великое зрелище катастрофы, пожар, разложение») и осторожничаньем в ответе НФО. И та поспешность, с какой Бретон вызывает Тцару в Париж, продиктована желанием ощутить этот разрушительный порыв благодаря его присутствию. Конечно, для главреда «Литературы» это еще и способ поймать Тцару в ловушку, заставить сформулировать в журнале свою позицию по этой ключевой проблеме, но совершенно ясно, что Бретон-поэт рассчитывает на Тцару, чтобы разобраться в собственных взглядах на этот важнейший вопрос. Свои коллажи и тексты из «Магнитных полей» он создавал по иным причинам, нежели предыдущие стихотворения. Но какова эта новая причина? Он снова пишет 8 ноября: «Знайте, что Ваши письма — лучшее, что есть в моей жизни. Я не могу поверить, что Вы стоите так же низко, как я. «Литер.» мне сильно наскучила. Я бы хотел поскорее объявить, что она сливается с «Дада»».