Смех прокатился по залу, но в следующую минуту сотни читателей рукоплескали гневным словам Маяковского:
– Мы знаем десятки и жгучих и важных проблем сегодняшнего дня. А где поэт? Куда поэты запропастились? Их нет ни в одной газете, в том числе и в "Комсомольской правде"...7
То было последнее выступление Владимира Владимировича Маяковского перед читателями "Комсомольской правды", а через два месяца, 14 апреля, он не пришел в редакцию.
В это утро старик вахтер рано раскрыл окна редакции. Ожидая сотрудников, он сидел на подоконнике и грелся на весеннем солнце. Было тихо на улице, не кричали понапрасну разносчики, и трамваи двигались полупустыми. На замшелой Китайгородской стене громко перекликались слетевшиеся птицы, люди медленно шли под солнцем неожиданно ранней весны. Одинокий репортер, с вечера получивший задание, стоял у распахнутого окна и перелистывал городской справочник. Резкий, продолжительный телефонный звонок раздался вдруг в конце коридора – в секретариате. Зная, что там сейчас никого нет, репортер побежал к телефону, сорвал трубку и услыхал рыдающий женский голос:
– Редакция... Приходите!.. Маяковский... Несчастье...
Трубку повесили или бросили, но в тихой комнате как будто еще звучал горестный вопль: "Несчастье!.."
Дом, где помещался рабочий кабинет Владимира Владимировича, находился рядом, совсем близко от редакции, в Лубянском проезде. Не более чем через три минуты репортер был во дворе дома и взбежал по лестнице. У дверей квартиры сгрудилась толпа соседей.
В комнате Маяковского стоял еще не остывший чайник...
...В редакцию, как позднее выяснилось, позвонила вбежавшая к Владимиру Владимировичу соседка. В ужасе заметавшись по комнате, она в первое мгновение увидела на столе раскрытый, похожий на маленький блокнот, редакционный билет и бросилась к телефону. Это был редакционный билет No 387 – удостоверение постоянного сотрудника "Комсомольской правды".
Л. А. Кассиль . На капитанском мостике
Аудитория
сыплет
вопросы колючие,
старается озадачить
в записочном рвении.
("Лучший стихи")
Политехнический осажден. Смяты очереди. Трещат барьеры. Давка стирает со стен афиши. Администратор взмок... Лысой кукушкой он ускользает в захлопнувшееся окошечко. Милиция просит очистить вестибюль.
Зудят стекла, всхлипывают пружины дверей. Гам... Маяковский сам не может попасть на свой вечер. Он оказывается заложником у осаждающих. С него требуют выкупа: пятьдесят контрамарок... ну, двадцать,– тогда пропустят. Но он уже роздал вчера, сегодня, сейчас десятки контрамарок, пропусков. Больше нет. Он оскудел.
И Маяковский продирается к выходу. Он начинает таранить, ворочаться, раздвигать, как затертый мощный ледокол. Потом он вдруг сразу и легко проходит через всю толщу толпы.
Зал переполнен. Сидят в проходах, на ступеньках, на краю эстрады, на коленях друг у друга. Только в первых рядах еще видны пустые места, оставленные для лиц, особо уважаемых администрацией и пренебрежительно опаздывающих.
Маленькая закулисная комнатка загромождена Маяковским. Она раздавлена его расхаживанием. Комнатка тесна Маяковскому. Владимир Владимирович сторонит широкие плечи. В углу рта папироса. Она закушена, как удила.
По лестнице поднимается шум осады:
– Ма...
я...
ков...
ский!..
Про...
пу...
сти...
те!!
Владимир Владимирович, почти сконфуженный, говорит мне:
– Пожалуйста, Кассильчик, спуститесь к администратору – мне уже совестно. А там пришли комсомольцы, кружковцы. Пусть пропустят пять человек, скажите: последние... Ну ладно, заодно уж восемь... Словом, десять. И бейте себя в грудь, рвите волосы, выньте сердце, клянитесь, что последние. Он поверит. Девять раз уже верил...
Тем временем строптивый зал уже топочет от нетерпения.
И вот выходит Маяковский. Его появление на эстраде валит в котловину зала веселую и приветливую груду хлопков. Друзья и соратники сопровождают поэта.
В одной руке Маяковского портфель, в другой – стакан чаю.
Он сотрясает своими шагами пол эстрады. Он двигает стол. Грохочут стулья. Рядком раскладываются книжки, стихи, бумажки, часы. Громко звенит ложечка в стакане. Маяковский медленно, методично мешает ложечкой чай. Вот он обжился. Он осмотрен и осмотрелся. С мрачной иронией оглядывает он первые ряды и поднимает голову. Теперь он смотрит наверх, на балкон. Крепко закушенный, втиснутый в самый угол рта окурок вдруг сдвигается в широкой улыбке.
– Галерка! – произносит Маяковский грохочущим басом.– Студенты, сюда!
И жестом, убедительнейшим по своему размаху и простоте, он приглашает веселое население галерки занять неприкосновенные пустоты в партере. Студенты валят вниз. Растерянные капельдинеры сметены.
– Горные жители спускаются в долину,– вполголоса говорит Маяковский.
Пять минут шума, топота, веселых пререканий, толкотни, и вот от самых ног Маяковского, от края эстрады, на ступеньках, в проходах, на лестницах, вплоть до задней стены аудитории все заполняется горячеголовой, яснолицей молодежью. И огромные глаза Маяковского, поражающие обычно своим глубоким, мрачным и гордым блеском, теплеют. Распахнув полы пиджака он засовывает ладони под пояс. Поза почти спортивная.
– Сегодня,– начинает он,– я буду...
Сообщается программа вечера.
– После доклада – перерыв: для моего отдыха и для изъявления восторгов публики.
– А когда же стихи будут? – жеманно спрашивает какая-то девица.
– А вам хочется, чтобы скорее интэрэсное началось?– так же жеманно басит Маяковский.
Первый раскат заглушённого хохота. В зале копится пока еще скрытое восхищение и негодование. И вот Маяковский начинает свой доклад.
Собственно, это не доклад, это блестящая беседа, убедительный рассказ, зажигательная речь, бурный монолог. Интереснейшие сообщения, факты, неистовые требования, возмущение, курьезы, афоризмы, смелые утверждения, пародии, эпиграммы, острые мысли и шутки, разительные примеры, пылкие выпады, отточенные формулы. На шевелюры и плеши рыцарей мещанского искусства рушатся убийственно меткие определения и хлесткие шутки.
Маяковский разговаривает. Головастый, широкоротый, он минутами делается похожим на упрямо вгрызающийся экскаватор.
Вот он ухватил какую-то строку из пошлой статьи критика, пронес ее над головами слушателей и выбросил из широко раскрытого рта, свалив в кучу смеха, выкриков и аплодисментов. Стенографистки то и дело записывают в отчете: "смех", "аплодисменты", "общий смех", "бурные аплодисменты".
На стол слетаются записки изо всех углов зала. Обиженные шумят. На них шикают. Обиженные оскорбляются. "Шум в зале",– констатирует стенограмма,
– Не резвитесь,– говорит Маяковский.
Он совершенно не напрягает голоса, но грохот его баса легко перекрывает шум всего зала.
– Не резвитесь... Раз я начал говорить, значит докончу. Не родился еще такой богатырь, который бы меня переорал. Вы там, в третьем ряду, не размахивайте так грозно золотым зубом. Сядьте! А вы положите сейчас же свою газету или уходите вон из зала! здесь не читальний зал, здесь слушают меня, а не читают. Что?.. Неинтересно вам? Вот вам трешка за билет. Идите, я вас не задерживаю... А вы там тоже захлопнитесь. Что вы так растворились настежь? Вы не человек, вы шкаф.
Он ходит по эстраде, как капитан на своем мостике, уверенно направляя разговор по выбранному им курсу. Он легко, без натуги распоряжается залом.
Становится жарко. Он снимает пиджак, аккуратно складывает его. Кладет на стол. Подтягивает брюки.
– Я здесь работаю. Мне жарко. Имею право улучшить условия работы? Безусловно!
Некая шокированная дама почти истерически кричит: