Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В маленьком, сверкающем аптекарской чистотой книжном магазинчике мы должны молниеносно снять несколько планов, иллюстрирующих могучие шаги культурной революции в медвежьих углах Эскамбрая. Кроткая, робко улыбающаяся девочка лет восемнадцати Ада-Ирис Карденас, выполняющая в этом очаге культуры обязанности директора, продавца, главбуха, кассира и уборщицы, навела в своем крохотном хозяйстве ослепительный порядок. Книжки расставлены на полках таким образом, что на самых видных местах оказались труды классиков марксизма-ленинизма, томики Максима Горького, Константина Симонова и других советских писателей. Но Долина недовольно ворчит, припав к своему «арифлексу». Долине не хватает «правды жизни»: слишком уж все ненатурально чисто и слишком пусто в этом закрытом для покупателей магазине.

Чтобы создать видимость покупательского ажиотажа, прибегаю к традиционной уловке телевизионщиков, организующих «массовку»: прошу Габриэля, Феликса и Диосдадо потолкаться в кадре, полистать книги, побеседовать с Адой-Ирис. Моя просьба вызывает у кубинских друзей всплеск энтузиазма: они чрезвычайно рады, что их увидят советские телезрители. Долина продолжает ворчать. Он не чувствует, не ощущает «воздуха» в этом нашем сюжете. Нет у этого репортажа динамики, развития действия…

Он прав, нужно что-то придумать. И тут, каюсь, мы делаем то, что никак не рекомендуется ни учебниками телевидения, ни теоретиками кино: мы, увы, устраиваем инсценировку.

Объяснив почти по системе Станиславского задачу участникам этой маленькой провокации против доверчивого телезрителя, мы разыгрываем небольшую сценку: по команде Долины Ада-Ирис предлагает «покупателям» советскую литературу, Габриэль, Феликс и Диосдадо прилежно и вполне достоверно, словно их учили этому в школе-студии МХАТа, перелистывают книги, затем в кадре появляюсь я, беседую с Адой-Ирис, интересуюсь спросом на советскую литературу и, естественно, желаю моим кубинским друзьям всего самого доброго.

Съемка проходит гладко, без сучка и задоринки. Классик документального кино и яростный противник киноинсценировок, неустанно призывавший снимать «жизнь врасплох» Дзига Вертов, без сомнения, перевернулся в гробу, но те из наших коллег, кто ни разу в своей профессиональной жизни не шел на такие трюки, могут кинуть в меня первым же камнем, который подвернется им под руку. Бросаю этот вызов спокойно, ибо уверен: дождь камней в мою сторону не полетит.

Долина доволен. Он вновь повторяет, что даже на «Мосфильме» не сняли бы эту волнующую драму лучше, чем это сделал он, скромный труженик советского телевидения. Аккуратно сняв камеру со штатива, он укладывает ее в кофр бережно, как мать кладет в колыбель пресыщенное дитя, оторвав его от груди. И сразу же мы отправляемся обедать, пригласив, естественно, и Аду-Ирис.

Обед превращается в испытание нервной системы Долины. Он надеялся проглотить свою порцию в две минуты, чтобы выскочить из-за стола и продолжать съемку. Он нервничает: солнце то скрывается за тучами, то вновь сияет во всю свою тропическую мощь. Если оно уйдет окончательно, пейзажные съемки, считай, пропали.

А кубинцы относятся к обеду, как к священнодействию. Тем более, когда трапеза проходит вместе с дорогими советскими друзьями, когда хочется поговорить о житье-бытье, расспросить о Москве и рассказать об Эскамбрае. Учитывая эту особенность национального характера, официанты на Кубе — самые неторопливые официанты в мире. Поэтому застольная пытка вместо получаса, как мы надеялись, продолжается около двух часов и наконец завершается монументальными порциями мороженого и неизбежным «кафесито». Проглотив его, Долина вскакивает и первым мчится к машине.

Я напоминаю Рафаэлю, что для полного успеха нашего репортажа об Эскамбрае необходим крестьянин с рассказом о тяжелой доле в предреволюционные времена. Рафаэль отвечает, что крестьянин уже ждет. И прямо из столовой нас везут на самую дальнюю окраину Топеса в небольшой уютный домик престарелого Бартоломео Наранхо Гонсалеса, потомственного земледельца.

Мы устанавливаем камеру в маленьком саду перед домом. Приглашаю Бартоломео присесть рядом со мной на скамейку, он с готовностью садится, берет микрофон, откашливается, и тут выясняется, что он так добросовестно «заинструктирован» местными товарищами и столь тщательно «подготовлен» к выступлению по Советскому телевидению, что интервью у нас с ним никак не получается: Бартоломео неудержимо стремится к глобальным обобщениям, он вдохновенно говорит о нерушимости кубино-советской дружбы, о величии братского советского народа. Все это правильно, все это очень хорошо. Но мне-то хочется, чтобы с экрана прозвучал рассказ крестьянина о себе самом, о своей семье, о своей доле. Бартоломео говорит о революции и Фиделе, а я, покачав согласно головой, переспрашиваю: «Ну а сам-то ты, Бартоломео, что ты получил от революции?..» Он внимательно слушает меня, кивает головой и все тем же хорошо поставленным голосом отвечает, что в крае была проведена аграрная реформа, построено несколько десятков животноводческих ферм, созданы школы, ликвидирована неграмотность, страна успешно строит новую жизнь…

Где-то с четвертой или пятой попытки, когда Долина уже близок к истерике и кричит, что он так работать не может, пленка кончается, и нельзя на каждую «говорящую голову» расходовать по километру ленты, мне наконец удается «приземлить» Бартоломео: вместо «мы» он говорит «я».

Вот ведь в чем иногда оказывается секрет успеха! Кажется, ерунда, кажется, мелочь, но в этом-то все и дело: суметь заставить человека вместо «мы» сказать «я».

Спущенный с трибуны на землю и переставший ощущать на своих плечах ответственность за правильное изложение революционного пути всего своего народа, старый крестьянин успокаивается и начинает говорить тихим и спокойным, нормальным человеческим голосом.

Он говорит, а у меня перехватывает дыхание и в горле вдруг появляется комок: я чувствую, что его бесхитростный рассказ становится самым интересным из всех, какие я снимал до сих пор на Кубе. Тут не нужно будет придумывать «оживляж», изобретать дополнительные иллюстративные планы. Чувствую, что это тот редкий случай, когда вопреки всем традициям и учебникам долгое интервью будет воспринято телезрителями так же, как его воспринимаю сейчас я: не переводя дыхания и с комком в горле.

Всю свою жизнь влачил Бартоломео жалкое существование. Перебивался кое-как. Рубил тростник, работал на табачных плантациях, делал все, что подвернется под руку, никогда не имел постоянной работы и не ощущал уверенности в завтрашнем дне. Шил, никогда не наедаясь досыта, никогда не высыпаясь и никогда не чувствуя себя спокойным и беззаботным. «Ты понимаешь, сынок, что это за жизнь, когда год, другой и десять лет подряд ты ни разу не можешь поесть досыта?.. Ну сам-то ты — это еще не так страшно. Но ведь ты видишь, что и дети твои тоже год, другой и третий ни разу не ложатся спать сытыми…» Поэтому Бартоломео воспринял революцию очень просто и ясно: как избавление от каторги. И ушел добровольцем в колонну Повстанческой армии, которой командовал Че Гевара, а после победы вернулся сюда же, в Топес де Кольянтес.

Чем занимается сейчас? Да все тем же: плантации, огород. Ведь он понимает толк в сельском хозяйстве, вот и служит революции, как умеет.

В чем разница его жизни сейчас по сравнению с тем, что было раньше?.. Разница простая: раньше он работал на хозяев-латифундистов, которые платили ему ровно столько, сколько было нужно, чтобы не умереть с голоду. А сейчас он работает на приусадебном участке педагогической школы, получает гарантированный заработок. Революция дала ему новый дом. С холодильником. Не говоря уже о приемнике и электропатефоне. «Ты можешь себе представить, сынок, крестьянина на Кубе до революции с электропатефоном?.. То-то и оно». Нет, сейчас совсем другое дело! Он, Бартоломео, стал человеком не только сытым, но и уважаемым. Он знает, что его труд нужен революции, и он работает, не жалея сил, работает для себя, для своих детей, для учащихся школы, которые ему — как дети, потому что все они — дети крестьян и рабочих.

79
{"b":"195854","o":1}