– Меня взяли пажом к сеньорите Кларабелье, – продолжил свой рассказ старик, – и это была первая работа, которую я стал выполнять, когда мне едва исполнилось шесть лет, а сеньорите – лет тринадцать-четырнадцать, если мне не изменяет память. Владея несколькими языками, сеньорита Кларабелья всегда обращалась к слугам по-итальянски, и мы, естественно, не понимали ни слова из ее приказов. В остальном моя служба не представлялась трудной: на мне лежала обязанность выгуливать ее комнатных собачек. Да, сеньор, у нее было семь чистокровных собак разной породы; да вы, должно быть, их видели.
Дом имел три этажа, каждый площадью в тысячу двести квадратных метров; главный фасад смотрел на юго-восток в сторону Барселоны; на двух верхних этажах было по одиннадцать балконов и десять огромных окон; парадный вход находился внизу. Принимая во внимание все балконы, комнатные и слуховые окна, террасы, витражи и двери, в доме насчитывалось две тысячи шесть стекол, что делало уборку долгим и трудоемким процессом. Сейчас стекла были разбиты, дом разграблен, а парк превратился в джунгли. Мосты обвалились, озеро высохло, грот разрушился; экзотических животных растерзали дикие звери, и повсюду хозяйничали крысы. Лодки и экипажи превратились в груды обломков и валялись под навесами с выбитыми дверями, а фамильный герб семьи Роселл, помещенный на фризе над центральным входом, был едва заметен и походил на бесформенный нарост, выщербленный ветрами и покрытый мхом.
– Расскажите мне, что тут произошло, – попросил Онофре Боувила.
Они с опаской перешли через полуразрушенный мост и очутились перед входной дверью. Старик уселся на спину каменного льва, у которого не хватало головы и хвоста, уперся подбородком в скрещенные на клюке кисти рук и глубоко вздохнул; собачонка вытянулась у его ног. Онофре Боувила приготовился выслушать еще одну историю, на этот раз куда длиннее и необычнее, чем все предыдущие.
– Хотя, как известно, семья Роселл не имела, сеньор, обыкновения заключать браки в Каталонии, – снова завел старик, – и не роднилась с соотечественниками, чем навлекла на себя неприязнь общества, словно факт рождения на одной земле и под одним солнцем дает кому-нибудь право распоряжаться судьбой и чувствами других, а также выступать в роли судьи, тем не менее, как я уже говорил, сеньор, жизнь, которую она вела, нельзя назвать ни жалкой, ни уединенной – скорее наоборот. Не было дня, чтобы под вечер, возвращаясь домой после обязательной двухчасовой прогулки с собаками – это входило в мои непосредственные обязанности даже в самые жаркие месяцы года, – я не сталкивался с кем-нибудь из прибывших гостей; тут раньше простирался луг, да, сеньор, большой луг, и на него падала прохладная тень вот этих самых тополей, нынче не в пример более высоких, чем прежде; конечно, с той поры утекло немало воды, сеньор, минуло столько лет, что многие из этих деревьев, бывших свидетелями моих прогулок и детских мечтаний, уже умерли. – Он говорил длинными фразами без пауз, точно ему стоило большого труда воскрешать в памяти те далекие события и делиться ими с чужаком; иногда, погружаясь в свои мысли, старик замолкал и краснел, словно проштрафившийся школьник, – тогда его смуглая от природы кожа становилась темно-бурой с синеватым отливом. Когда тяжелые воспоминания уходили прочь, он встряхивал головой и, оторвав от клюки руку, указывал ею на заросшие сорняком пустоши, будто хотел вызвать из прошлого цветущие зеленые луга с толпами гуляющих людей и снующими туда-сюда каретами. – Так вот, когда появлялись гости, я, сколько ни старался, никак не мог сдержать рвавшихся с поводков собак, возбужденных возможностью лишний раз поиграть и порезвиться на воле. И часто случалось так, что они, несмотря на миниатюрность, преодолевали мое сопротивление, валили на землю и с веселым лаем и прыжками волокли меня, тоже не бог весть какого великана, да к тому же еще и неловкого, по ухоженному газону, меж тем как я всхлипывал, размазывая по щекам слезы, на радость приезжему, который, прежде чем въехать на мост и остановиться перед гостеприимно распахнутой двухстворчатой дверью дома, задерживал экипаж, чтобы полюбоваться зрелищем моего падения.
Онофре оставил старика наедине с его разглагольствованиями и вошел в вестибюль. Через голые, без ставен и занавесок, проемы окон лился поток солнечного света. Пол устилала сухая листва. Повсюду валялись разрозненные, случайно сохранившиеся после разграбления предметы: разноцветный мячик, бронзовая ваза, сломанный стул, что лишь усугубляло тяжелое ощущение пустоты и заброшенности. «Сколько же нужно вещей и мебели, чтобы обставить такой дом! – промелькнуло у него в голове. – А ведь некоторые состоят из множества частей, и для их сборки требуется особая сноровка. Если перевести это в рабочие часы, то обустройство подобного особняка требует жизни нескольких поколений, а его разрушение обесценивает эти жизни, превращая их в никому не нужное вложение капитала. Какая расточительность!» – подумал он с дотошностью финансиста. Его размышления прервал старик, бесшумно возникший у него за спиной и как ни в чем не бывало продолживший свой рассказ.
– А праздники, сеньор! А вербены и кермесы![111]
Острым концом палки он раздвинул листву; на паркете проступил фрагмент изображения женской ступни. Продолжи он расчистку дальше, открылась бы вся мифологическая сцена, выложенная мозаикой на полу огромного вестибюля, но на это ушли бы многие часы работы. Старик, отказавшись от своей затеи, засеменил вслед за Онофре и, пока они шли по анфиладам комнат, обстоятельно описывал пышные празднества и приемы. Как и следовало ожидать, ему не позволяли принимать участие в ночных увеселениях, но он убегал из своей комнаты и в одной ночной рубашке, несмотря на сырость, босой, прятался где-нибудь в уголке, откуда наблюдал за всем происходящим в доме. На фоне всеобщей суматохи его эскапады проходили незамеченными: прислуга была слишком занята, чтобы тратить время на какого-то сопляка, объяснял старик. Он горестно обвел взглядом зеркальный зал: в потолочных балках вили гнезда стрижи, по лепнине сновали мыши, и это не прибавило ему радости. Он помолчал, а потом заговорил быстро, сбивчиво, глотая слова и окончания, словно хотел поскорее положить конец прогулке по старому дому, которая приносила ему явную боль, должно быть, оттого, что он совершал ее впервые за долгие годы и в компании чужого человека.
– Однажды летом, сеньор, – продолжил он, – в тот кошмарный день, воротившись домой после ранней прогулки с собаками, я нашел все перевернутым с ног на голову, точно в разгар смерча, а его обитателей – растерянно метавшимися по комнатам, что заставило меня подумать о подготовке к новому грандиозному торжеству, однако я тут же отбросил эту мысль, поскольку совсем недавно у нас уже состоялись два праздника подряд – постойте, какие бишь это? Ах да – вербена Сан-Жоана и приезд театра святого Карла Неаполитанского, приуроченный к летним каникулам. Сеньор Роселл пригласил театр представить для его семьи и некоторых ближайших друзей Le Nozze di Figaro[112]сеньора Моцарта; это вызвало неимоверную суету, так как надо было разместить и обиходить певцов, хористов и оркестрантов, а также остальной персонал театра – всего около четырехсот человек; да еще прибавьте к этому инструменты и костюмы. Пережитые в тот раз волнения, казалось бы, должны были надолго угомонить хозяев и предостеречь их от повторения затей подобного размаха, но не тут-то было: в тот незабываемый день я вновь увидел, хотя и не верил собственным глазам, как целая армия каменщиков, столяров, штукатуров и маляров готовила новое пышное празднество. Возбужденный неожиданным переполохом, я точно угорелый побежал в глубь дома, преследуемый моими семью собаками, в поисках кого-нибудь, кто мог бы объяснить мне суть происходившего или того, что должно было произойти, пока на кухне не наткнулся на ключницу, состоявшую со мной, как бы это поприличнее выразиться, в некоем родстве. Видите ли, сеньор, среди слуг, работавших в доме, нередко заключались браки, что, к слову сказать, порождало щекотливые ситуации, например: одна почтенная сеньора, будучи по одной линии моей двоюродной теткой, по другой приходилась мне кузиной, а один из братьев моей матери одновременно был моим племянником, и тому подобное. Но это к делу не относится. Ключница, с которой я находился в родстве, и, возможно даже, как я сейчас думаю, не таком уж отдаленном, – словом, она могла быть мне матерью, поскольку мой отец, когда выбирался из лесу и ночевал дома, часто залезал к ней в постель, хотя, разумеется, это ничего не доказывает; так вот, ключница, стало быть, приходившаяся мне матерью, сидела за столом и ощипывала фазана, чью голову только что аккуратно отрубила топориком, лежавшим у нее на коленях; она-то и рассказала мне, что сегодня во второй половине дня верхом прискакал какой-то человек в плаще и фетровой треуголке, к тому времени уже вышедшей из моды, на полном скаку спрыгнул с лошади, нимало не заботясь о том, чтобы привязать животное или хотя бы передать уздцы груму, который, услышав стук копыт по мосту, уже бежал к нему на помощь, – кстати сказать, лошадь воспользовалась свободой и тут же нырнула в канал, – шепнул что-то на ухо мажордому – должно быть, условный сигнал, – и тот сразу же открыл перед ним двери и доложил о нем сеньору Роселлу, для чего бесцеремонно вытащил его из постели, прервав послеобеденную сиесту. Хозяин тотчас распорядился готовить большой бал (в тот же вечер!) в честь знатного гостя, чье имя тем не менее прислуге не открыли. Эмиссар вскоре ускакал, а вслед за ним понеслись гонцы, чтобы на словах передать приглашения избранным участникам приема, – все это рассказала мне ключница, моя предполагаемая матушка. Я с любопытством, свойственным моему нежному возрасту, спросил, о ком шла речь, однако матушка поначалу наотрез отказалась выдать мне этот секрет, поскольку, даже узнай я имя таинственного гостя, оно ничего бы мне не сказало. Потом призналась: она все-таки подслушала его, стоя за дверями, правда уловив лишь отдельные доносимые ветром слоги, но я так упорствовал, апеллируя к нашей родственной связи в надежде разбудить в ней материнские чувства, если они вообще существовали, что в конце концов она сдалась и сказала мне, что гость, в честь которого готовился прием, был не кто иной, как сам герцог Арчибальдо Мария, чьи претензии на испанский трон уже много лет поддерживала семья Роселл.