– Какого дьявола делают тут эти бестии? – спросил он, стараясь перекричать их жалобное блеяние.
Приставленный к животным мужик попытался что-то объяснить, но Онофре ничего не понял. Наконец какой-то субъект с опухшим лицом, одетый в венгерку, объяснил ему на плохом французском, что его высочество царевич, сопровождающий мать в поездке, не доверяет качеству молока, которое добавляют ему в чай в чужих странах. Даже козий корм в тюках и тот везли с собой из далеких российских степей. Везли также и любимую обстановку царицы: ее кровать, зеркальные шкафы, диваны, пианино и бюро, сто шесть баулов с одеждой и столько же коробов с обувью и шляпами. Ему пришлось подождать, пока не проедет конвой, и только потом выйти из своего убежища. Однако причал был пуст: в суматохе, намеренно или случайно, но его не подождали. Ботинки, гамаши и отвороты брюк – все было измазано грязью; несколько брызг попало на полы сюртука; цилиндр валялся в куче навоза, и Онофре не стал его оттуда вытаскивать. На Рамблас он взял наемный экипаж и приехал домой. Там он быстро переоделся и сел в свою коляску, спешно запряженную лошадьми из его конюшни. За всеми этими хлопотами ему удалось добраться до отеля «Ритц», когда банкет, организованный им лично и оплаченный из собственного кармана, был уже в разгаре. Онофре побежал к почетному столу, где в окружении радушных хозяев восседали царица, царевич, князь Юсупов и другие именитые гости. Но там для него не нашлось ни свободного стула, ни прибора. Маркиз де Ут, увидев его растерянность, поднялся с места и прошептал ему на ухо:
– Что ты тут торчишь, точно пугало огородное? Твое место за столом номер три.
Онофре Боувила тихо запротестовал:
– Но я хочу сесть рядом с царицей!
– Не мели чепухи, – сказал маркиз свистящим шепотом, явно встревоженный. – Ты не принадлежишь к знати. Неужели ты хочешь оскорбить ее императорское величество?
Сейчас, наблюдая, как краны поднимают с палубы грозные немецкие howitzer[83]и огромные пушки, не использовавшиеся до сих пор ни на одном поле сражения (это были противовоздушные орудия, добытые за астрономическую сумму с оружейных складов Генерального штаба Франции), Онофре вспоминал вышеописанные события. Вид огромных бесформенных тюков заставил его дрожать от удовольствия. Последнее время на его долю выпадало мало радости – он все больше скучал. Длинными вечерами, запершись у себя в библиотеке, окруженный сотнями книг, до которых он и не думал дотрагиваться, он попыхивал гаванской сигарой и с тоской вспоминал сумасшедшие ночи, оставшиеся в далеком прошлом. Он видел себя и Одона Мостасу, о чьей смерти теперь горько сожалел, в борделе: за затуманенными испарениями человеческой плоти стеклами брезжит утренний свет и падает на пустые бутылки, остатки еды, карты и костяшки домино; видел свернувшихся клубочком голых женщин, спавших на полу вдоль стен среди разбросанной по комнате одежды, видел себя и Одона, молодых, пресыщенных любовью, опустошенных неистовством юношеского вожделения, которое не ведает, что творит.
2
Его превосходительство Мухаммед Торрес сильно потел в Мадриде. Привыкший к атлантическим бризам, которые несли прохладу в утопавшие в цветах внутренние дворики его резиденции в Танжере, он задыхался в Восточном дворце, где нашел временное пристанище по дороге из Парижа к себе на родину. Дона Антонио Мауру[84] тошнило от его духов с резким мускусным запахом. До этого момента, благодаря соперничеству между Францией и Англией, султанат умудрялся сохранять зыбкую независимость, но в дело вмешалась Германия, претендовавшая на размещение военно-морских баз по всему марокканскому побережью и открытие рынка для своих мануфактур. Перед лицом непрошеного вторжения обе конкурирующие державы подписали в апреле 1904 года пакт о ненападении, и теперь Франция планировала захват Марокко, намереваясь учинить расправу над султаном и великим визирем и сделать из страны придаток Алжира. Его величество дон Альфонс ХШ с интересом выслушивал жалобы министра иностранных дел султаната, не видя особых сложностей в решении данного вопроса.
– Не поддавайся унынию, мой мальчик, – поучал он.
– Ваше величество необычайно проницательны, – отвечал эмиссар Абдулы Азиса[85], – но мы не можем отказаться от протектората великой державы, не рискуя троном и даже головой моего господина, его величества султана.
– Ваше мнение, дон Антонио? – спросил король, обращаясь к бывшему председателю совета министров.
Дон Антонио Маура столкнулся с неразрешимой дилеммой: настаивать на испанском присутствии в Африке означало продолжать сидеть на осином гнезде – слишком рискованное предприятие для вконец разоренной страны с тяжелым колониальным наследием; отказаться же от него было равносильно потере права голоса в слаженном хоре наций. Свои соображения он в сжатой форме изложил его величеству.
– Плевать я хотел на все это! – ответил его величество король Испании.
Дон Антонио Маура подхватил его под локоток и утащил в угол, предоставив Мухаммеду Торресу наслаждаться видом монументального диптиха, занимавшего всю стену: на диптихе Юдифь и Саломея взахлеб состязались в кровожадности, похваляясь своими трофеями; изо рта мертвенно-бледных голов Иоанна Крестителя и Олоферна вываливались распухшие языки. Он вспомнил, что Пророк запрещал графическое изображение человека. Пока его превосходительство дивился этому странному обстоятельству, король и председатель совета министров вернулись из своего совещательного угла.
– Его величество ранее придерживался того мнения, что лучше было бы предоставить Марокко его судьбе, – сказал дон Антонио Маура, – но я сумел убедить его в обратном. Великодушие его величества не имеет границ. – Министр изогнулся в тройном поклоне. – Я также посвятил его в остальные детали. Действительно, после того как Испания потеряла Кубу, армия изнывает от безделья, а ничем не занятые военные всегда представляют собой опасность: они скучают, не продвигаются по службе и слишком долго не уходят в отставку. Кроме того, я рассказал его величеству о горнорудных концессиях и вложениях испанского капитала на марокканской территории.
На сей раз министр приложил правую руку к сердцу. Его величество дон Альфонс ХШ, которому к тому времени исполнилось восемнадцать лет, снисходительно похлопал его по плечу.
– Зададим хорошую трепку этому Райсули[86], – сказал он.
С тех пор прошло пять лет; матери отправляемых в Африку новобранцев вели себя точно так же, как во время войны на Кубе: они появлялись на железнодорожной станции, садились на рельсы и не давали поезду тронуться. Сеньоры из некой католической общины, приходившие на эту же станцию раздавать распятия солдатам, призывали машиниста и кочегара ехать по телам.
– Уж и не знаем, понравится ли солдатикам глядеть, как у них на глазах расчленяют тела их матерей, – говорили те, и все вместе кричали: «Маура, да!» или «Маура, нет!»
Это случилось в тот памятный июльский понедельник 1909 года. Стояла липкая от духоты жара. Испугавшись, что дело примет дурной оборот, маркиз де Ут собственной персоной прибыл в дом Онофре Боувилы.
– Нам конец! – воскликнул он. Его не напомаженные волосы стояли дыбом, галстук развязался и съехал набок. – Губернатор отказывается объявить осадное положение, улицы в руках сброда, церкви пылают в огне, а Мадрид, как водится, оставил нас одних.
Онофре придвинул к нему ящичек из тисненой кожи с гаванскими сигарами. Маркиз отмахнулся изящным жестом руки.
– Не дергайся, не произойдет ничего страшного, – сказал Онофре. – В худшем случае сожгут твой дворец. Надеюсь, семья в надежном месте, за городом?
– Отдыхают, – ответил маркиз, – в Ситжесе.
– А дворец под надежной охраной?