– А не прошвырнуться ли нам по бульвару посмотреть, как браво гарцует наш дон Умберт?
Тот непременно показывался на бульваре всякий день верхом на чистокровной хересской кобыле. Затянутой в перчатку рукой он приветствовал других всадников, время от времени приподнимал бархатный цилиндр изумрудного цвета, выражая глубокое почтение дамам, которые совершали прогулки в открытых экипажах, запряженных великолепными жеребцами. Одон Мостаса и компания любовались доном Умбертом издали и тайком, чтобы, не дай бог, не бросить тень на его репутацию красноречивым доказательством его связи с такими, как они.
– Ты должен гордиться, – говорил Одон Онофре Боувиле, – причем гордиться сильно, имея шефом дона Умберта, самого элегантного и могущественного мужчину в Барселоне.
Последнее было явным преувеличением: по сути, дон Умберт Фига-и-Морера был дон никто; даже на его территории были люди куда более могущественные, чем он, – такие, как, например, дон Алещан-дре Каналс-и-Формига. Этот человек никогда не позволял себе фланировать по бульвару Грасиа, хотя и жил неподалеку. Он построил себе трехъярусную башню в стиле мудехар на улице Депутасьон, находившейся всего в нескольких метрах от знаменитого бульвара. Кабинет же, где он работал и умер некоторое время спустя, был расположен на улице Платериа. Между домом и этим кабинетом проходила вся его жизнь, с теми редкими перерывами на отдых, когда он выходил покататься на карусели, оборудованной рядом с домом. В этих случаях он брал с собой маленького больного сынишку. У него было еще три сына, но все они умерли во время страшной эпидемии чумы в 1879 году.
Первое время Онофре Боувила выполнял только мелкие поручения; его никогда не оставляли без присмотра. Вместе с Одоном Мостасой он ходил в порт наблюдать за разгрузкой каких-то товаров, иногда им приходилось, не зная почему и зачем, долго ожидать у дверей незнакомых домов, пока им не говорили:
– Хорошо, на сегодня хватит. Можете идти.
Затем Онофре должен был отчитываться перед неким субъектом, которого Одон Мостаса называл Маргарита, хотя его настоящее имя было Арнау Пунселья. Тот работал на дона Умберта Фигу-и-Мореру с незапамятных времен, начав свою деятельность в его конторе в качестве помощника. Под его крылышком Маргарите добился больших успехов, постепенно превратившись в одного из самых приближенных сотрудников: в данный момент он отвечал за контакты с преступным миром и контролировал проведение наиболее грязных операций. Это был маленький человечек болезненного вида, в очках с толстыми стеклами и в bisone[40]иссиня-черного цвета, прикрывавшем лысину. У него были длинные ухоженные ногти, но одевался он неряшливо – подолгу носил один и тот же сюртук, сверкая засаленными лацканами и локтями. Маргарито был женат, и говорили, что он имел многочисленное потомство, но об этом никто не знал наверняка, поскольку человек он был исключительно скрытный и не любил распространяться на тему личной жизни. На редкость въедливый, недоверчивый и проницательный, он быстро оценил удивительную способность Онофре ориентироваться в датах, именах и цифрах и его феноменальную память. Своих детей, которым старался дать блестящее образование, он часто поучал:
– В делах, какими я занимаюсь, строгость и порядок – превыше всего. Малейшая ошибка может привести к катастрофе.
При таком образе мыслей ему сам бог велел обратить внимание на особые дарования Онофре Боувилы. Правда, потом он увидел в нем много другого, и это испугало его не на шутку. Зато Онофре, казалось, совершенно не замечал того любопытства, какое ему удавалось пробуждать в людях, и не понимал простой истины: скрывать ум так же трудно, как и его отсутствие. Наоборот, он старался не привлекать к себе внимания и искренне верил, что никому до него нет дела. Впервые он жил собственной жизнью.
Одон Мостаса производил впечатление заурядного парня – эдакого миляги, бахвала и ветреника. В Барселоне и ее окрестностях не осталось ни одного увеселительного заведения, куда бы не всунулась его миндальная физиономия и где он не устроил бы скандал, но поскольку, кроме славы буяна и забияки, он пользовался репутацией расточительного кутилы, к нему относились снисходительно и даже любили. С легкой руки Одона Мостасы у Онофре появился круг приятелей, хотя сам он, не имея раньше ничего похожего, к этому не стремился. У него стали водиться деньги, и он переехал в меблированные комнаты, где условия были намного лучше, чем в пансионе сеньора Браулио и сеньоры Агаты, и где с ним обращались как с наследным принцем. Почти каждый вечер в компании Одона Мостасы и, его банды он отправлялся в поход по злачным местам Барселоны. Там он встречал множество женщин, готовых вытянуть из него все деньги в обмен на свои прелести и несколько мгновений наслаждения; эти обоюдовыгодные отношения безо всяких обязательств казались ему справедливыми и устраивали в той мере, в какой соответствовали его натуре. Иногда он вспоминал о Дельфине. «Ну и дурак же я был тогда, – говорил он себе в этих случаях, – сколько ненужных хлопот и страданий. А все оказалось проще простого». Онофре полагал, что навсегда излечился от того зла, которое называется любовью. С наступлением лета он с удовольствием посещал знаменитые импровизированные кафе под тентами: люстры, ковры, гирлянды бумажных цветов, толпы людей, выбившиеся из сил музыканты, аромат духов, смешанный с запахом пота, типичные для подобных заведений танцы: вальс при свечах, bail de rams[41]. В кафе часто заглядывали девушки, сиявшие юной свежестью; они приходили стайками, держась за руки, и веселились по каждому пустяку: если обращались к одной из них, они все вместе принимались хохотать и не могли остановиться, пока совсем не ослабевали и не начинали слабо повизгивать. Девушки из рыбацких семей были здоровыми и бойкими; девушки, работавшие прислугой, выглядели наивными скромницами, но в действительности, уже умудренные опытом, были самыми порочными и опасными. Компания ходила также в Барселонету, на арену для боя быков, окруженную многочисленными питейными заведениями. После корриды шли в бары пить пиво или красное шипучее вино. Порой эти походы оканчивались шумными попойками, длившимися до самого утра. Однажды Онофре пришла фантазия посетить Всемирную выставку, о которой твердили все вокруг. Казалось, с ее открытием в Барселону пришел нескончаемый праздник: владельцев домов принудили привести в порядок фасады, владельцев фиакров – заново отделать и выкрасить экипажи, и всех вместе – одеть прислугу в новое, с иголочки, платье. Дабы угодить иностранным туристам, муниципалитет отобрал сотню наиболее смышленых гвардейцев и обязал их за несколько месяцев выучить французский язык, так что теперь они бродили по городу, словно неприкаянные души, бормоча что-то неразборчивое на непонятном языке, а за ними увязывались толпы ребятишек, которые издавали гортанные звуки и дразнили их gargalluts, гнусавыми. Онофре пошел один и на этот раз заплатил за вход: его самолюбию чрезвычайно льстило, что он может зайти на территорию через ворота вместе с настоящими сеньорами. Его тут же подхватила толпа, и он, отдавшись на волю ее течения, перекусил в кафе-ресторане под названием Castell dels trиs dragones[42](на строительстве этого здания работали более 170 человек, и каждого он знал по имени, данному ему при крещении), затем посетил Музей Мартореля, диораму Монсеррат [43], в Валенсийском кафе выпил оршад, в Турецком – кофе, а в Американском – содовой, заглянул в Павильон Севильи, построенный в мавританском стиле. Он сфотографировался на память, но карточка не сохранилась, а потом зашел во Дворец промышленности. Там он с удивлением наткнулся на стенд с оборудованием, принадлежавшим тем троим кабальеро: Балдричу, Вилаграну и Тапере, с которыми он и его отец случайно повстречались в Бассоре. Это навеяло неприятные воспоминания; в жилах закипела кровь, он почувствовал, что задыхается, окружавшие его люди сделались вдруг невыносимыми, и он торопливо вышел из дворца, расталкивая всех локтями. Весь этот ослепительный праздник показался ему злой шуткой: для него он был неразрывно связан с нуждой и унижениями прошлой жизни. Онофре никогда больше не ходил на выставку и ничего не хотел о ней знать. Напротив, ночная жизнь старой Барселоны, которую он чуть было не променял на показное великолепие выставки и в которую погрузился теперь с головой, приводила его в полный восторг и казалась ему, сельскому жителю, необычайно привлекательной. Как только выдавалась свободная минута, он один или с новоявленными дружками устремлялся в местечко под названием L'Empori de la Patacada [44]. Это была шумная и зловонная таверна, ютившаяся в полуподвале на улице Уэрто-де-ла-Бомба. Днем там царил полумрак, и она казалась маленькой и убогой, однако когда наступала полночь, грубые, неотесанные, но беззаветно преданные ей завсегдатаи вдыхали в нее новую жизнь. Казалось, это заведение, словно вампир, высасывает последние силы из слабых подвыпивших гуляк и на глазах увеличивается в размерах: в переполненном баре непременно находилось место еще для одной парочки, и никто не оставался без столика. У дверей всегда стояли два охранника со светильниками в одной руке, чтобы указывать дорогу, и ружьем – в другой, чтобы отпугивать грабителей. Их присутствие было совершенно необходимо, принимая во внимание тот факт, что заведение посещали не только головорезы, могущие за себя постоять, – туда ходили и юноши из приличных семей, но с дурными наклонностями, заглядывали и дамочки, чьи лица скрывала густая вуаль, в сопровождении друга, любовника, а иногда и собственного мужа. Они искали сильных ощущений, старались всколыхнуть монотонную рутину жизни каким-нибудь потрясением, а затем делились впечатлениями, сильно сгущая краски и приукрашивая события. Туда ходили потанцевать и посмотреть tableaux vivants, живые картины, которые в XVIII веке пользовались большим успехом, исчезнув без следа из программы развлечений к концу XIX. Это были неподвижные сценки, представляемые живыми людьми. Они могли отображать «современность» (их величества король и королева из Румынии дают аудиенцию испанскому послу, великий герцог Николас в доспехах копьеносца со своей сиятельной супругой и так далее) или носить «исторический характер» – в таких случаях их называли еще «дидактическими» (самосожжение нумансийцев [45], смерть Чурруки [46]…). Но большинство живых картин было посвящено библейским либо мифологическим сюжетам. Последние вызывали наибольший интерес, ибо все персонажи представали перед публикой в обнаженном виде. Хотя, пожалуй, это слишком громко сказано: актеры играли в обтягивавшем фигуру трико телесного цвета. Не то чтобы люди XIX века были более целомудренны, чем нынешнее поколение, просто они полагали, что вид голого тела с волосяным покровом на определенных местах вызывает лишь нездоровый патологический интерес, но никак не будоражащую душу страсть. Традиции восприятия эротики вообще существенно изменились по сравнению с XVIII веком. Как известно, в ту легкомысленную эпоху наготе не придавали никакого значения, ее просто не замечали: люди обнажались на публике без стеснения и не видели в этом ущемления чувства собственного достоинства; мужчины и женщины купались обнаженными во время светских раутов; переодевались в присутствии слуг, отправляли потребности среди бела дня на городских улицах и площадях… Подобными фактами изобилует пресса и переписка того времени. Dinner chez les M***, – можно прочитать в дневнике герцогини С***, – madame de G***, comme d'habitude, prйside la table а poil. – И далее: – Bal chez le prince de V**-presque tout le monde nu sauf l'abbé R*** dйguisй en papillon; on a beaucoup rigolé [47]. Но вернемся к таверне L'Empori de la Patacada. Оркестр из четырех музыкантов наигрывал вальс, который к тому времени уже был признан всеми слоями общества, меж тем как пасодобль и чотис [48] приберегли для черни, а танго пока еще не появилось на свет. Люди из общества отдавали предпочтение ригодону, мазурке и менуэту, буквально вся Европа помешалась на польке, но не Каталония. Таверна L'Empori de la Patacada старалась не отставать от бомонда и напрочь изгнала из своего репертуара такие народные танцы, как сардана, хота и другие. В летние дни в таверне было слишком жарко, зато в холодные осенние вечера, когда ветер сек лицо холодными каплями дождя и загонял людей в помещение понежиться в тепле, в заведении яблоку негде было упасть и наступал его звездный час. С приходом весны большая часть его клиентуры перекочевывала на открытые веранды многочисленных кафе и на танцевальные площадки парков. Среди этой разнузданной вакханалии Онофре Боувила чувствовал себя не в своей тарелке. Он прилагал массу усилий, чтобы быть естественным, иногда ему это удавалось, но, как правило, он испытывал необъяснимую тревогу, какое-то внутреннее напряжение, мешавшее ему насладиться в полной мере тем набором развлечений, который предлагало своим клиентам заведение. Онофре никогда не терял головы и не отдавался на волю безудержному веселью, постоянно пребывая в трясине горьких подспудных ощущений. Одон Мостаса, сильно к нему привязавшийся и до определенной степени чувствовавший себя ответственным за его душевное состояние, был сильно озадачен: