Успех дебюта был колоссальный! Солистка Флер, которую Мария заменила в этой роли, в восторг, разумеется, не пришла. Муж Флер, во время представления стоявший за кулисой, злобно язвил по поводу голоса Марии, её зажатости на сцене, полноты, неумения носить платье Тоски и прочего. Закончив одну из арий и уже потеряв терпение, Мария вышла за кулисы и нанесла обидчику совершенно мужской прямой удар кулаком в нос. Тот ответил, завязалась потасовка. Результат, как говорится, был на лице — дебютантка вернулась на сцену в разорванном платье и с подбитым глазом, задорно сиявшим в огнях рампы. У мужа Флер, в свою очередь, хлестала из разбитого носа кровь, лицо было исцарапано, он беспрерывно приседал за кулисами, держась за причинное место, которое поразила коленом юная обладательница колоратурного сопрано. В другой раз она метнула увесистую табуретку в машиниста сцены, позволившего себе некорректное высказывание по поводу её внешности, и вновь выбежала на авансцену на поклоны…
В общем, столь блистательного дебюта Афинская опера ещё не знала.
…Через некоторое время Мария стала подкармливать своё голодающее семейство макаронами и пармской ветчиной от некоего полковника Марио Бональти, восхитившегося её талантом, ставшего опекуном и, как судачили, любовником. (Об этой истории в жизни оперной богини говорить не принято, дабы не разрушать или не размывать образ, и мы не станем разбираться в этих слухах и, возможно, домыслах.)
Самой Марии больше всего запомнился знойный летний вечер 1944 года. В опере Людвига ван Бетховена «Фиделио», написанной на сюжет французской пьесы Жана Николя Буйи «Леонора, или Супружеская любовь», Мария играла главную роль — Леоноры, которая, переодевшись в мужчину и назвавшись Фиделио (то есть Верный), пытается спасти мужа из якобинской тюрьмы. («Из всех моих детей, — писал Бетховен об этой опере незадолго до смерти, — она стоила мне наибольших мук при рождении, она же доставила мне наибольшие огорчения, — поэтому-то она мне дороже других».)
Было чрезвычайно душно, зрители, в основном немецкие офицеры и солдаты, до отказа заполнившие величественный античный амфитеатр, обливались потом. Опера прошла в невероятной тишине. Но в финале, в самый драматический и сильный момент все как один поднялись с мест и бесконечно долго, как ей тогда казалось, аплодировали под звёздным афинским небом. Аплодировали ей, Марии, бросали, преподносили цветы, пытались вызвать на бис и не отпускали, когда она выходила раскланиваться… Как актриса она была в таком воодушевлении, что ей даже почудилось, будто звёзды пришли в движение, сталкиваясь и рассыпаясь на тысячи осколков, разлетающихся по всему чёрному небу, от края до края…
Провожать Марию после спектакля вызвалась сразу дюжина офицеров, осыпавших её комплиментами.
После освобождения Греции певицу стали упрекать в том, что она выступала перед врагами. Под этим предлогом дирекция Афинского оперного театра разорвала (или не продлила) с ней контракт. Каллас никогда и не скрывала, что многажды пела в спектаклях, организованных немецкими и итальянскими оккупационными властями, и неоднократно ездила с гастролями по стране, на острова, в Салоники… Но руководящим мотивом, как это ни покажется странным, был для певицы страх голода.
Марии вменяли в вину, что в том же 1944 году она согласилась во время литургии петь для немецких солдат и офицеров. «Молодой и очень обходительный немецкий офицер, — вспоминала Евангелия, — услышав пение Марии, прислал ей цветы; затем он пришёл к нам домой. Молодому человеку было всего двадцать четыре года и звали его Оскар Ботман… Весёлый парень пришёлся всем нам по душе. В свою очередь, он был очарован Марией. Вспоминала ли когда-нибудь Мария своего восторженного ухажёра? Мне порой кажется, что она и до сих пор его помнит…»
В своих отношениях с поклонниками певица сохраняла полный нейтралитет, не отдавая очевидного предпочтения ни итальянским, ни немецким, ни английским офицерам. Впрочем, как и освободителям.
По новому контракту с Афинской оперой ей положили небольшое ежемесячное жалованье — 1300 драхм. Но пропасть между Марией и её партнёрами по сцене с каждым новым её успехом углублялась и расширялась. «Эти люди, — жаловалась она матери, — наводят на меня тоску. Но я нисколько не боюсь их».
Мария решила ехать в Нью-Йорк, чтобы добиваться достойной карьеры.
В августе 1945 года, заработав деньги на дорогу, она уложила чемодан и приехала в порт, где от лица мэра городка Пирей предстоял прощальный обед. Накануне, промучившись в размышлениях всю ночь, Мария не пригласила на обед ни мать, ни сестру. Она была тогда — впрочем, и всю жизнь, до последнего вздоха — эпохально одинока, как и все гении. После прощального обеда на пристани её, отплывавшую в туманную неизвестность на океанском теплоходе «Стокгольм», провожала лишь Эльвира де Идальго, преподавательница, заменившая ей, по сути, родных и близких. Провожала с горечью и страхом, ибо была убеждена, что любимая ученица совершает ошибку: карьеру оперной певицы следовало начинать только в Италии.
Мария страха не испытывала. Позже она так говорила о своём отъезде в Соединённые Штаты: «В двадцать один год, одна и без единого цента, я взошла в Афинах на корабль, отплывающий в Нью-Йорк. Нет, я ничего не боялась».
Листая на палубе и в ресторане теплохода модные американские журналы, изучая диеты голливудских звёзд, Мария терзалась сомнениями лишь по поводу своего веса — 110 килограммов! Однако терзания не умеряли её неистребимую тягу к сладким булочкам, конфетам, шоколаду…
Евангелия напишет в мемуарах, что в этом дочь винила её: «Мария начала упрекать меня в том, что растолстела по моей вине, что едой она компенсировала отсутствие внимания с моей стороны. Это не могло не повлиять на её отношение ко мне».
Высадившись в порту Нью-Йорка (и найдя статую Свободы тоже полноватой), Мария попала в крепкие объятия своего шестидесятилетнего отца Георгиоса Калласа (который и приглашал её в США, выслав от щедрот своих 100 долларов).
Оказалось, что он отнюдь не владелец аптеки, как писал в письмах, а скромный начальник отдела, что жил он в тесной съёмной квартирке на 157-й улице, а в комнатушке, которую он предоставил приехавшей дочери, трудно было повернуться. Но для Марии всё это не имело значения, тем более что её поддержал крёстный отец доктор Лонтцаунис…
Мария не забывала истинных причин своего переезда в Новый Свет.
Сориентировавшись, она стала звонить директорам театров, многочисленным театральным агентам (благо английский для неё был родным), записываться и ходить на прослушивания к импресарио…
Иллюзии по поводу головокружительной карьеры в Нью-Йорке лопались как мыльные пузыри. Соотечественник Марии, известный певец Никола Москона, в Афинах осыпавший её комплиментами, здесь, в Нью-Йорке, не пожелал даже встретиться с ней, перестал подходить к телефону, когда она с назойливостью старой девы названивала ему утром, вечером и ночью. А когда она всё-таки его поймала и умоляла замолвить за неё словечко маэстро Артуро Тосканини (под чьим руководством Москона спел не одну оперную партию), то получила категорический отказ.
Череда неудач и полных провалов казалась нескончаемой. Её согласился прослушать «золотой голос» нью-йоркской Метрополитен-оперы Джованни Мартинелли. Отметив, что у неё есть все данные для того, чтобы стать певицей, он посоветовал «очень много работать» и предложил прийти к нему через год.
«Я задавала себе вопрос: в конце концов, если я — певица, каких много… — рассказывала Мария позже в одном из интервью, — если мой успех в Афинской опере был вершиной моей карьеры, может быть, самое лучшее и правильное, что я могу сделать, — это купить билет на ближайший теплоход и отправиться обратно в Грецию?..»
Неожиданно для себя она, мужественная, стойкая, независимая Мария Каллас, всё чаще стала ощущать, что ей не хватает матери Евангелии, чьей навязчивой и строгой опекой она так тяготилась, и Эльвиры де Идальго, с которой всем откровенно делилась…