Но настоящая причина, по которой он не может вернуться туда, — боязнь грубого обращения. Он еще не забыл тот вечер в 1662 году, когда захотел покрасоваться после успеха «Школы жен»: маршал де Лафейяд схватил его за шею и, приговаривая «Пирожок, Мольер, пирожок!», стал тереть его лицом о свои жесткие пуговицы с острыми краями, ободрав ему в кровь всё лицо. Он слишком раздражал на сцене, слишком явно указывал на людей, слишком громко обвинял нравы, чтобы его не хотелось раздавить. В каждом салоне был свой святоша или «такие недотроги, чья честь пускает в ход и когти, и клыки, и всякого, чуть что, готова рвать в клочки»[138].
Красоваться можно только на сцене или во время визитов к королю или при дворе. Там, после спектакля, можно спокойно поболтать, как он это сделал с «Критикой „Школы жен“» в покоях самой королевы-матери! Просто сыграть в ее апартаментах, когда зрители сидят в метре от тебя. Это всё равно что беседа, только записанная на бумаге, и ею восхищаются, потому что все становятся актерами. Такие визиты приносят больший доход, чем представления в Пале-Рояле, потому что сборы обеспечены заранее.
Даже на улице лучше лишний раз не обращать на себя внимание. Ему свистят вслед, кашляют, передразнивая.
Так в чем же успех? Как настоящий Поклен, Мольер измеряет его собственным богатством, богатством своих компаньонов, своих рабочих, а также уважением короля.
Как же тогда отказаться от театра, и ради чего? Чтобы поправить здоровье? Что лучше: умереть молодым и счастливым или старым и сварливым? Не является ли театр тем самым странным недугом, который отнимает у него дыхание и скоро доконает?
Как, остаться среди коров, кур, лугов, вдали от блеска сцены и раскатов смеха? Разве он не нужен? Как там сейчас Арманда?
Барка медленно ползет вверх по Сене к Лувру, и он места себе не находит от нетерпения. Он знает, что Лагранж представит ему подробный и точный отчет обо всех событиях; он рассчитывает на то, что актеры разучили роли, что Латорильер расскажет ему о спектаклях, и чувствует, что Арманда в очередной раз ему солжет.
Арманда блистает и позволяет себя любить. Как бы ему хотелось ее ненавидеть! Он может открыться в этом Клоду Шапелю:
— Пожалуйста, говори мне о ней как можно больше дурного. Выстави мне ее в самом черном свете и, чтобы вызвать во мне отвращение, старательно оттени все ее недостатки.
— Ее недостатки, сударь? Да ведь это же ломака, смазливая вертихвостка, — нашли, право, в кого влюбиться! Ничего особенного я в ней не вижу: есть сотни девушек гораздо лучше ее. Во-первых, глазки у нее маленькие.
— Верно, глаза у нее небольшие, зато это единственные в мире глаза: столько в них огня, так они блестят, пронизывают, умиляют.
— Рот у нее большой.
— Да, но он таит в себе особую прелесть: этот ротик невольно волнует, в нем столько пленительного, чарующего, что с ним никакой другой не сравнится.
— Ростом она невелика.
— Да, но зато изящна и хорошо сложена.
— В речах и движениях умышленно небрежна.
— Верно, но это придает ей своеобразное очарование. Держит она себя обворожительно, в ней так много обаяния, что не покориться ей невозможно.
— Что касается ума…
— Ах, Ковьель, какой у нее тонкий, какой живой ум!
— Говорит она…
— Говорит она чудесно.
— Она всегда серьезна.
— А тебе надо, чтобы она была смешлива, чтобы она была хохотуньей? Что же может быть несноснее женщины, которая всегда готова смеяться?
— Но ведь она самая капризная женщина в мире.
— Да, она с капризами, тут я с тобой согласен, но красавица всё может себе позволить, красавице всё можно простить.
— Ну, значит, вы ее, как видно, никогда не разлюбите[139].
Вот он сейчас с ней увидится, и что они скажут друг другу? Сумеет ли он приглушить возгласы ревности? Просто слушать ее, не пытаясь насмехаться над мужчинами, с которыми она видится, и теми, кого она ждет?
Говорят ли они между собой о потребности нравиться? Признается ли она ему в своих проступках, о которых повсюду говорят? Жан Батист прекрасно понимает, что с ней происходит. Жизнь всегда более жестока, чем театр. Не Арманда ли это говорит: «Да, я поступила дурно, еще раз повторяю: вы рассердились на меня за дело — я воспользовалась вашим сном и вышла на свидание к известному вам человеку. Но ведь всё это простительно в моем возрасте: это увлечение молодой женщины, которая так мало видела в жизни, которая едва успела вступить в свет; это одна из тех вольностей, которые позволяешь себе без злого умысла, в которых нет ничего такого, чтобы…»[140] Он страдает — он, так потешавшийся над рогоносцами. И что же — запереть ее дома, в четырех стенах, чтобы избежать взглядов чужих людей, которые и так пожирают ее глазами в театре? Она ни за что на это не согласится, даже из любви к нему или просто из уважения:
«Я вам прямо скажу: я не намерена уходить от мира и хоронить себя заживо подле своего супруга. Как вам это понравится! Только из-за того, что кому-то заблагорассудилось на нас жениться, всё для нас должно быть кончено и мы обязаны порвать всякую связь с живыми людьми? До чего доходит тиранство господ мужей, просто удивительно! Это, конечно, очень мило с их стороны — желать, чтобы жены их умерли для светских развлечений и жили только для них, ну а по-моему, это смешно. Я вовсе не собираюсь умирать такой молодой»[141].
Разговор двух глухих, который невозможно продолжать, потому что, хотя Мольер и постарел, он помнит, к чему всегда стремился: «В любви я люблю свободу, ты это знаешь, и никогда бы не решился запереть свою в четырех стенах. Я двадцать раз говорил тебе: у меня врожденная склонность отдаваться всему тому, что меня привлекает»[142]. Мольер рогат? Хуже того: брошен, покинут.
Как! Воспитанием ее руководить,
За нею с нежностью, заботами следить.
Ей с детства дать и кров, и пищу, и одежду.
Лелея в ней свою нежнейшую надежду,
С волненьем созерцать ее красы расцвет
И для себя беречь ее тринадцать лет, —
Чтоб сердце отдала она молокососу,
Чтоб он ее украл, едва не из-под носу,
В то время как почти свершен меж нами брак!
[143] В конце концов, он просит жену лишь о том, что советовал самому себе: «Я не расстанусь со своими милыми привычками, но постараюсь таиться и развлекаться без шума». Она ему изменяет? Пусть, но только без шума.
Полюбил ли он Отей? Да, без сомнения. Как некогда Луи де Крессе в Сент-Уане, он немного задержался там, чтобы пожить на природе, в ее умиротворяющем ритме: читать без помех, гулять без толкотни, дышать без проблем.
Мне сладок, как и вам, покойный уголок,
Где город позабыть возможно на чуток.
И жизнь продолжается.
Слишком важное дело
Сборы не превышают двух сотен ливров, и актеры тревожатся. Только премьера «Аттилы» принесла больше тысячи ливров. Давно пора повторить былой успех. 5 августа 1667 года в Пале-Рояле представляют «Тартюфа». Сборы составили 1890 ливров. Секрета никакого нет: этот шедевр привлекает парижскую публику, потому что у него вкус запретного плода. Людовик XIV уехал в Лилль, в военный поход. Ничего страшного, что его нет: он знает эту пьесу.