Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Отнюдь не хочу сказать, что все упомянутые здесь иностранные слова надо немедленно гнать из русского языка, тем более — мне могут резонно заметить, что не всякий звук фонема (впрочем, можно сказать, что и не всякое преувеличение — утрирование, не всякий недостаток — дефект). Но мы все же употребляем слишком много таких слов и вовсе без всякой нужды, иногда сочетая умопомрачительную цепь специальных иностранных терминов, даже не замечая, что она далеко не благозвучна. В то же время слишком плохо используем выразительные способности русского языка, говорим шаблонно, не пытаясь точнее и ярче выразить мысль. А когда поймаем себя на плоском выражении, вдумаемся в то, что хотели сказать, — сразу находятся и живые, образные слова. («Слово всегда есть, да ум наш ленив» — Некрасов. «Леность наша охотнее выражается на языке чужом» — Пушкин.)

Вопросы очистки научного языка, разумеется, особо сложны. Известно: веками — и по привычке, и с целью (с той же самой, что заставляла рядиться в иностранные одежды и баловаться французским языком, хотя он требовался чаще для беседы с русским же соседом)—оснащались науки специальной терминологией. Люди, хоть немного знакомые с историей науки, знают: было время — вся русская учёность (как, впрочем, и западноевропейская) изъяснялась исключительно по–латыни. На латинском писал и сам Ломоносов. Даже статьи о родном языке наши профессоры «элоквенции Российский и Латинския» сочиняли сначала на латинском, а потом уже, ради особых случаев, переводили на русский. Было время — Радищев в знаменитом «Путешествии из Петербурга в Москву» только мечтал, чтобы в «вышних училищах» преподавали на родном языке: «Учение всем было бы внятнее; просвещение доходило бы до всех поспешнее, и одним поколением позже за одного латинщика нашлось бы двести человек просвещённых; по крайней мере, в каждом суде был бы хотя один член, понимающий, что есть юриспруденция или законоучение…»

А через сто лет?

Вспомним горькие слова Герцена:

«…Молодые философы приняли… какой–то условный язык, они не переводили на русское, а перекладывали целиком, да ещё для большей лёгкости оставляя все латинские слова in crudo, давая им православные окончания и семь русских падежей.

Я имею право это сказать, потому что, увлечённый тогдашним потоком, я сам писал точно так же да ещё удивлялся, что известный астроном Перевощиков называл это «птичьим языком». Никто в те времена не отрёкся бы от подобной фразы: «Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики представляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь для себя, потенцируется из естественной имманентности в гармоническую среду образного сознания в красоте» («Былое и думы»).

«Из поколения в поколение передаются схоластические определения, разделения, термины и сбивают чистый и прямой смысл начинающего, закрывая ему надолго — часто навсегда — возможность отделаться от них» («Письма об изучении природы»).

Между прочим, у Герцена есть и верное объяснение этого. Он говорит о касте учёных, создавшейся ещё в средние века, и поясняет:

«Ученые хранили тогда науку, как тайну, и говорили об ней языком, недоступным толпе, намеренно скрывая свою мысль, боясь грубого непониманья. Тогда… звание учёного чаще вело на костёр, нежели в академию… С тех пор всё переменилось… но ревнивая каста хочет удержать свет за собою, окружает науку лесом схоластики, варварской терминологии, тяжёлым и отталкивающим языком» («Дилетантизм в науке»).

А сейчас, спустя ещё столетие?

Теперь уж и совсем всё переменилось. Но в языке науки едва ли меньше стало «конкресцирования абстрактных идей в сфере», даже в книгах массового издания, не говоря уже о специальных «учёных записках» и диссертациях.

Да, не так–то просто отбросить сразу все эти «культурные наслоения»! Не каста, так специфика, традиция! «Из поколения в поколение…» К тому же многие научные термины действительно нужны, труднозаменимы или даже, пожалуй, незаменимы вовсе, как, например, некоторые слова, обозначающие философские понятия.

И ещё одна трудность: слова сравнительно легко попадают в язык, но очень неохотно уходят. Не потому ли до сих пор мы встречаем и утрирование и дефекты? (Я не говорю о шутливо–иронической речи, где живут и «ячество», и «шаротык», а также нарочито искажённые иностранные слова или умышленно «сниженные» — «эвакуироваться из комнаты», «абстрагировался от комсомольской среды», «интертрепация» и т. д.) Иногда ска–зывается и профессиональная честь: чего доброго, засмеют коллеги, если обходиться без «пониженных элементов рельефа» (а могут усомниться и в «умственном уровне»!), да и читатели не почувствуют трепета перед учёностью: это уже вроде бы и не наука…

Истинной–то науке это, правда, никогда не грозило. Писали же вполне понятные, увлекательнейшие вещи о науке знаменитые наши академики — и Павлов, и Тимирязев, и Ферсман!

И прежде было немало учёных, которые умели изъясняться прекрасным русским языком.

Кстати, Герцен, говоря о тех молодых философах, что приняли «какой–то условный язык» и «не переводили на русское, а перекладывали целиком», противопоставлял им М. Г. Павлова, который «привил Московскому университету немецкую философию» и при этом говорил по-русски. Его достоинство Герцен видел именно «в необычайной ясности изложения, — ясности, нисколько не терявшей всей глубины немецкого мышления».

Чтобы понять и полностью оценить подвиг этого русского учёного, надо представить себе, до какой степени загромождена была немецкая философия того времени всевозможным словесным хламом.

Герцен говорил об этом:

«Немецкая наука, и это её главный недостаток, приучилась к искусственному, тяжёлому, схоластическому языку своему именно потому, что она жила в академиях, то есть в монастырях идеализма. Это язык попов науки… к нему надобно было иметь ключ, как к шифрованным письмам. Ключ этот теперь не тайна, понявши его, люди были удивлены, что наука говорила очень дельные вещи и очень простые на своём мудрёном наречии. Фейербах стал первый говорить человечественнее».

И тут же — замечательные герценовские слова о русском языке, о недопустимости в русском изложении науки следовать худшим образцам:

«Механическая слепка немецкого церковно–учёного диалекта была тем непростительнее, что главный характер нашего языка состоит в чрезвычайной лёгкости, с которой все выражается на нём — отвлечённые мысли, внутренние лирические чувствования, «жизни мышья беготня», крик негодования, искрящаяся шалость и потрясающая страсть» («Былое и думы»).

В самом деле: «нет мысли, которую нельзя было бы высказать просто и ясно» на русском языке.

В самом деле: величайшие учёные уже давно доказали, что и в науке (если это действительно наука, а не вычурное голое наукообразие) можно и нужно обходиться без лишних тяжёлых терминов и иностранных слов.

И все–таки вновь и вновь, обращаясь к иным учёным книгам, встречаемся с тем самым языком «попов науки», который губил ещё старую немецкую науку.

Да что учёные книги — «Записки»! Их не прочтёт подчас и сотня людей. А гляньте–ка в «массовое» издание, рассчитанное, по крайней мере, на полмиллиона читателей. И каких читателей — детей…

Я говорю о новейшей «Детской энциклопедии» (тираж её — 520 ООО экз.).

Меня привёл к ней особый интерес: захотелось поглубже проникнуть в грибные тайны.

И что же?

Взяв 4–й том — «Растения и животные», ни в какие тайны я не проник. Прочитал совсем немного и… со вздохом отложил это дорогое издание, за которым охотились тысячи подписчиков.

Я прочитал:

«Ряд грибов селится на окончаниях мелких корней определённых лесных деревьев, а иногда и трав. Так, белый гриб растёт под сосной или дубом, а подберёзовик — под берёзой. От мицелия гриба корни этих растений получают воду и минеральные вещества, которые образуются в результате разложения органических соединений».

Нет, меня смутило вначале не то, что детям понятнее было бы слово «грибница», чем «мицелий» («грибница» хоть и реже, но упоминается все–таки). И не то даже, что русские слова — «ряд грибов селится», «определённых деревьев» и т. д. — звучат по–канцелярски (на других страницах канцелярщины куда больше). Смутила сперва неточность: белые растут под сосной или под дубом.

20
{"b":"195271","o":1}