В кампании, развязанной Корпорацией против разнообразной, но всяко соотносящейся с Данте деятельности, а также тех персон, кто, принадлежа к университету, таковой деятельностью занимался — сюда входили Дантов курс Джеймса Расселла Лоуэлла и перевод Генри Уодсворта Лонгфелло с прилагавшимся к нему Дантовым клубом, — попечители постановили избрать адвокатов, дабы те ради справедливого разрешения противоречий представили обе стороны. Защиту Данте совет поручил блестящему исследователю и аналитику верховному судье Артемусу Прескотту Хили. Тот, однако, никогда не причисляя себя к литераторам, отнесся к делу без особой страсти.
Просьбу стать защитником Данте Совет высказал Хили несколько лет тому назад. Очевидно, мысль о принятии чьей-либо стороны, пускай и за пределами судебной палаты, доставляла верховному судье неудобства, и он ответил отказом. Не готовый к такому обороту совет пустил дело на самотек и в день, когда решалась судьба Данте Алигьери, не высказал своей позиции вовсе.
История отречения Хили занимала в записях Корпорации две строки. Разглядевший подтекст Лоуэлл заговорил первым:
— Лонгфелло был прав, — прошептал он. — Хили — не Понтий Пилат.
Филдс взглянул на него поверх золотой оправы очков.
— Ничтожный — тот, кто свершил, по словам Данте, Великое Отречение, — объяснил Лоуэлл. — Лишь одна душа, избранная Данте на пути сквозь преддверье Ада. Я видел в нем Понтия Пилата, умывшего руки, когда решалась судьба Христа — так умывал руки Хили, когда пред судом представал Томас Симс и прочие беглые рабы. Однако Лонгфелло — нет, Лонгфелло и Грин! — убеждены, что Великое Отречение свершил Целестин, ибо он отверг пост, но не человека. Целестин отрекся от папского престола, дарованного ему в пору, когда католическая церковь более всего в том нуждалась. За отречением последовало возвышение Бонифация и в конечном итоге — изгнание Данте. Отказавшись встать на защиту поэта, Хили отверг пост величайшей важности. Данте был изгнан вновь.
— Простите меня, Лоуэлл, но я не стал бы сравнивать отказ от папства с нежеланием защищать Данте в зале попечительского совета, — несколько раздраженно отвечал Филдс.
— Как же вы не видите, Филдс? Это не мы сравниваем. Убийца.
За стеной Университетского Холла вдруг треснула толстая ледяная корка. Звук приближался. Лоуэлл бросился к окну.
— Чтоб тебе провалиться, окаянный наставник!
— Вы в том убеждены?
— Нет, пожалуй, не разглядеть… кажется, их двое…
— Они видели свет, Джейми?
— Не знаю, не знаю — уходим!
Высокий мелодичный голос Горацио Дженнисона заглушал звуки фортепьяно:
— Все прошло — тиранов гнет, Притеснения владык. Больше нет ярма забот, Равен дубу стал тростник.[91]
То было едва ли не лучшее его переложение Шекспировой песни, но зазвенел звонок, чего никто не ждал, ибо четверо приглашенных гостей уже расселись в зале и наслаждались музыкой с такою полнотой, что, чудилось, готовы были впасть в истинный экстаз. За два дня до того Горацио Дженнисон послал записку Джеймсу Расселлу Лоуэллу, спрашивая, не согласится ли тот в память о Финеасе Дженнисоне заняться эдициями его дневников и писем — Горацио хоть и был назначен литературным душеприказчиком, предпочел передать дело в более достойные руки: Лоуэлл служил первым редактором «Атлантик Мансли», ныне выпускал «Норт-Американ Ревью», а помимо того числился лучшим дядюшкиным другом. Горацио никак не ожидал, что Лоуэлл заявится к нему домой с подобной бесцеремонностью, да еще в столь поздний час.
Горацио Дженнисону было немедля сообщено, сколь сильно привлекла Лоуэлла изложенная в записке идея, а потому поэту срочно, точнее — безотлагательно — необходимы последние дневники Дженнисона; он оттого и привел с собою Т. Филдса, дабы серьезно говорить о публикации.
— Мистер Лоуэлл? Мистер Филдс? — Горацио Дженнисон выскочил на крыльцо, когда оба гостя, подхватив дневники и не сказав более ни слова, помчались прочь к дожидавшейся их карете. — Я надеюсь, мы получим за публикацию соответствующее вознаграждение?
В те часы время стало бесплотным. Вернувшись в Крейги-Хаус, изыскатели набросились на неразборчивые каракули, что составляли дневники Финеаса Дженнисона. После открытий, окружавших Хили и Тальбота, знатоки Данте ничуть не удивились — в умственном смысле, — что «грех», за который Люцифер покарал Дженнисона, также соотносился с Данте. И лишь Джеймс Расселл Лоуэлл не верил — не мог поверить, что его многолетний друг оказался на такое способен, однако сомнения утонули в свидетельствах.
Во множестве своих дневниковых записей Финеас Дженнисон выражал всепоглощающее желание занять место в Гарвардской Корпорации. Тогда, мечтал промышленник, он наконец-то добьется почета, каковой не шел ему в руки из-за неучебы в Гарварде и непринадлежности к бостонским фамилиям. Вступление в Корпорацию знаменовало бы вступление в мир, всю предшествующую жизнь от него запертый. И что за божественное могущество ощутил бы Финеас Дженнисон, когда с той же легкостью, с какой расправлялся со своею коммерцией, стал бы руководить лучшими умами Бостона!
И пусть корежится дружба — ее не жаль принести в жертву.
В последние месяцы он частенько заглядывал в Университетский Холл, ибо, числясь финансовым патроном Колледжа, имел там множество дел; в личных беседах Дженнисон умолял собратьев запретить преподавание абсурдной дисциплины, столь милой сердцу профессора Джеймса Расселла Лоуэлла, тем более что дисциплина эта стараниями Генри Уодсворта Лонгфелло могла вскоре распространиться повсеместно. Влиятельнейшим членам попечительского совета Дженнисон обещал полную финансовую поддержку в их кампании за реформацию департамента новых языков. И в ту же самую пору — читая дневник, с горечью вспоминал Лоуэлл — Дженнисон призывал профессора бороться со все более дерзкими попытками Корпорации задушить его работу.
Из дневников выходило, что не менее года Дженнисон забавлялся планами расчистить для себя место в университетском управлении. Сея распри среди администрации Колледжа, он намеревался создать повод для отставки, а затем претендовать на вакансию. Дженнисон был вне себя, когда после смерти Хили на место судьи избрали промышленника, в половину состоятельного и в четверть смышленого, нежели он сам, и лишь оттого, что тот по праву рождения принадлежал к браминской аристократии, чуть ли не к самим Чотам.[92] Финеасу Дженнисону было известно, кто в Корпорации заправлял политикой — негласно, однако едва ли не единолично — доктор Огастес Маннинг.
Прознав о всепоглощающем желании доктора Маннинга уберечь университет от какого-либо касательства к Дантову начинанию, Дженнисон увидал в том возможность занять кресло в Университетском Холле.
— Меж нами не было даже намека на распрю, — грустно сказал Лоуэлл.
— Дженнисон призывал вас бороться с Корпорацией и Корпорацию — с вами. Борьба измотала бы Маннинга. Каким бы ни стал финал, образовались бы вакансии, а сам Дженнисон сделался бы героем, ибо поддержал Колледж в трудную минуту. В том и была его давняя цель, — пояснил Лонгфелло, желая убедить Лоуэлла, что поэт нимало не погрешил против дружбы Дженнисона.
— Это не укладывается у меня в голове, Лонгфелло, — пожаловался Лоуэлл.
— Он стремился отсечь вас от Колледжа, Лоуэлл, за что его самого рассекли на части, — сказал Холмс. — Таков contrapasso.
Вслед за Николасом Реем Холмс погрузился в загадку бумажных обрывков, найденных у тел Тальбота и Дженнисона; совместно с патрульным доктор часами выкладывал из букв возможные комбинации. Сейчас он также собирал слова либо части слов из переписанных у Рея значков. Можно было не сомневаться — такие же точно обрывки остались и у тела судьи Хили, однако за миновавшие после убийства дни речной бриз унес их прочь. Недостающие буквы довершили бы послание убийцы, Холмс был в том убежден. Без них то всего лишь разрозненная мозаика. We cant die without it as im upon[93]…