Заморосил частый мелкий дождь. Платформа медленно пустела. Завыли сирены. Люди побежали. Вдалеке падали первые бомбы.
У входа на платформу стояла, будто вросши в асфальт, девушка. Рвала зубами носовой платок.
— Отто, — хрипло прошептала она. — О, нет, Отто! — И вдруг пронзительно закричала: — Отто, не позволяй себя убить! — И стала неистово рвать на себе волосы. — Гитлер, ты убийца! — Ее громкий крик раскатился по платформе. — Ты убийца, Гитлер!
Возле нее словно по волшебству оказалось двое молодых людей в черных кожаных плащах. В руке одного из них блеснул серебряный значок. Находившиеся поблизости услышали, как он прошипел:
— Гестапо!
Девушка неистово сопротивлялась и продолжала кричать, когда ее уводили силой. Она исчезла в таинственной темноте полицейского участка.
Отто, рядовой-пехотинец, сидел в уходившем поезде, шепча:
— Моя родная Лотта, мы скоро увидимся!
Одному из приятелей он сказал:
— У моей жены будет ребенок.
Но его Лотте не суждено было родить. Она осмелилась сказать правду в стране, где правда была под запретом.
Поезд с грохотом шел по Германии. Ненадолго останавливался на многолюдных станциях. В него садились новые группы солдат. Переступали через чемоданы, рюкзаки, вещмешки, сумки, противогазы, винтовки, автоматы, каски, скатки и бранили солдат в сером, зеленом, синем, черном и коричневом. Там были все рода войск. Шестнадцати-двадцатилетние моряки в темно-синей форме с эмблемами подводников на рукавах. Фанатичные эсэсовцы в сером полевом обмундировании, с пустыми, остекленевшими тевтонскими глазами — они обучались в так называемых орденских замках, усваивали суть диктатуры в ее крайнем интеллектуальном убожестве. Полицейские постарше в мундирах ядовито-зеленого цвета, ехавшие в какую-то дивизию полевой жандармерии. Им предстояло погибнуть от рук беспощадных партизан, которые поджидали их, словно голодные хищники.
Там были танкисты в черных мундирах, пропахших бензином и соляркой. Коренастые, похожие на крестьян кавалеристы с ярко-желтыми погонами. Спокойные горные стрелки с жестяными эдельвейсами на рукавах. Артиллеристы со скудными наградами на груди серовато-зеленых мундиров. Саперы с мрачными, как их черные погоны, лицами, смертельно усталые от бесконечных трудов. Полные, самодовольные береговые артиллеристы, которым посчастливилось нести охранную службу вдали от фронта. Разведчики с бодрыми лицами, щедро пересыпавшие речь иностранными словами, демонстрируя познания в языках.
Но большинство составляли пехотинцы в поношенных мундирах, громкое живое опровержение прозвища «царица всех родов войск».
В каждом углу пили или играли в карты. Группа солдат шепталась, собравшись вокруг унтера медицинской службы.
— Желтуха — это ерунда, — говорил он слушателям, — притом с ней вас быстро выпишут. Венерические болезни тоже не годятся. Черт возьми, если их подцепишь, вам исколют всю задницу.
Он выпрямился и настороженно огляделся, но, не увидев подозрительных типов, пригнулся снова. Разговор продолжался приглушенным шепотом.
— Нет, ребята, тиф, настоящий тиф — вот это вещь. Температура, от которой очко чуть не лопается. Когда ты полумертв, тут врачи уже сдаются. Гладят тебя по головке, как маленького мальчика. Так любезны с тобой, что это кажется сном, поскольку уверены, что ты дашь дуба. И тиф лечится долго.
— А как подхватить его? — спросил невысокий, худощавый пехотинец.
— На молочной ферме, малыш, — усмехнулся сапер.
На лице пехотинца появилось обиженное выражение.
Небольшие пакетики перешли из рук в руки. Унтер сунул большую пачку денег в карман. Улыбнулся с загадочным видом и снова огляделся.
— Растворите содержимое пакетиков в кофе, а потом выпейте водки. И через две недели от силы будете нежиться в превосходной постели, война будет для вас окончена по меньшей мере на полгода.
— А умереть от этого нельзя? — недоверчиво спросил кавалерист.
— Лошадиная ты задница, разве можно чем-то заболеть без риска? — спросил летчик в элегантном серо-голубом мундире с увешанной наградами грудью. Ему было не больше двадцати, но война в облаках состарила его лет на десять. Похоже было, что крылатым тевтонам Германа Геринга осточертела героическая битва.
Берлин мы проехали в ночной темноте. Во время воздушной тревоги.
В переполненном поезде шла борьба за то, чтобы попасть в туалет. В смрадном воздухе носилась брань.
В купе посреди вагона щуплый Легионер сидел, втиснувшись между Малышом и мной. На противоположной скамье бледный, как простыня, Эвальд скорчился между Бауэром и Штайном.
Кенигсбержец веселил нас, лежа на полке.
— Какие новости от фюрера? — обратился Бауэр к маленькому кенигсбержцу, мастерски имитирующему чужие голоса.
— Да, давай послушаем, что фюрер говорит о нынешнем положении, — усмехнулся в предвкушении Штайн.
Кенигсбержец поднес ко рту противогаз вместо микрофона, спустил на лоб волосы и выпятил нижнюю губу. Он выглядел отвратительной карикатурой на Гитлера, но голос звучал поразительно похоже:
— Немецкие женщины, немецкие мужчины, немецкие дети, мои дорогие расовые братья! Мы близки к окончательной победе, как никогда. Я приказал своим армейским командирам выровнять нашу сильно изогнутую линию фронта; это затрудняет проведение наших операций, и потребуются громадные жертвы, чтобы они шли по плану! Многочисленные враги народа и подрывные элементы утверждают, что это корректирование фронта представляет собой отступление. Но уверяю вас, дорогие расовые братья, что мои героические солдаты останутся на местах. Советские массы истекают кровью. Сталин, этот архипреступник, — тут голос пруссака поднялся до такого гневного рыка, который заставил бы Гитлера побледнеть от зависти, — потерял всякую возможность выиграть эту войну, которую навязал нам. Мои немецкие инженеры трудятся в поте лица, изобретая новое оружие, чудесное и эпохальное, чтобы сокрушить наших варварских врагов. Немецкие мужчины, немецкие женщины, моя доблестная армия, мои героические военно-воздушные силы, мой могучий военно-морской флот — еще одно небольшое усилие, и мы одержим окончательную победу! Будьте уверены, вас ждет геройская смерть!
Вскинув руку с выкриком: «Хайль!», он свалился с полки и упал на сидевших внизу. Потом скатился на пол.
— Фюрер пал! — воскликнул Бауэр.
Малыш свертывал самокрутку. Очень тщательно, стараясь не уронить ни одной табачной крошки. Облизнул ее, заклеил и отдал Легионеру. Потом свернул другую и протянул мне. И лишь затем стал свертывать для себя. Не успев закончить, заметил, что моя склеилась плохо. Бережно отложил свою, взял мою, облизнул и плотно сжал.
— Теперь лучше, сказал он, возвращая ее мне.
Все четыре месяца пребывания в госпитале Малыш собирал все окурки — не только свои, но и чужие. Добросовестно очищал табак от пепла, смешивал его — и теперь был владельцем большого мешочка. Он и теперь сохранял все окурки, чтобы в дело шла каждая крошка табака. Бедность в прошлом приучила его ни к чему не относиться расточительно. Ничто не должно пропадать.
— Как думаете, дадут мне отпуск, если я женюсь на Эмме? — спросил он, проводя языком по шершавой курительной бумаге.
Легионер засмеялся.
— Определенно нет! Штабс-фельдфебель Эдель скажет: «Малыш, ты известный дурак, а дураки не должны жениться; и потом, зачем тебе делать нежную девушку солдатской вдовой?»
— Да иди ты, — сказал Малыш. — Эмма не нежная девушка, она броневик в женском облике и может так врезать Эделю по рылу, что он не очнется.
Легионер продолжал:
— И когда попросишь отпуск, Эдель тебе скажет: «Малыш, сунься поскорей под пулю. Геройская смерть — твоя единственная надежда. Потому что после войны тебя все равно отправят в ликвидационный лагерь как представляющего опасность для здоровья нации».
Мы скривились при мысли об этом знакомом тоне, который скоро услышим вновь.
— Пусть штабс-фельдфебель Эдель поцелует меня в задницу, — раздраженно пробормотал Малыш.