Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Второе письмо я получил после сообщения о том, что лектор Улав Стурстейн в своем докладе позволил личные выпады по адресу семьи Гамсуна, особенно по адресу моей матери. Я цитирую отрывок из этого письма:

«Стеенстрюпс алле 5. Копенгаген V, 10.1.56.

…Мне бы очень хотелось знать, что происходит, но я сейчас не в той форме, чтобы принимать в чем-либо участие. Мне тяжело слышать, что Стурстейн опять вел наблюдения из-под кровати Гамсуна, но что тут можно поделать. И я боюсь, что вы с Арилдом мучаетесь сейчас из-за этого и что в конце концов вы останетесь всего лишь сыновьями Кнута Гамсуна, вы имеете право на большее. О долге я уже не говорю…

Я получил много отвратительных писем от людей, которые теперь пытаются спастись, обвиняя во всем Кнута Гамсуна. Самое отвратительное было от человека, который не подозревает, что я сумел разузнать о нем самом, в том числе, и о покушении на убийство: он собирался убить меня в сентябре 1941 года после того, как компетентные власти отказались отправить меня и некоторых других людей в Опстад{127}.

Вообще меня изрядно полили грязью, и больше всего в подлых посланиях именно такого рода.

Эта дрянь есть и остается худшей из того, с чем нам приходится бороться, и они из раза в раз будут компрометировать нас. Ну, а что пишут газеты, мне, как я уже сказал, неизвестно…»

Все, кто был знаком с Сандемусе, знают, как ему иногда было трудно и с самим с собой… и с другими.

Лично ко мне его отношение, насколько я знаю, не менялось, я не раздражал его, когда у него что-то не ладилось, и мне всегда было очень приятно в благодарность за поддержку и интерес, который он постоянно проявлял ко мне, оказывать ему мелкие услуги, когда это было в моей власти. Ведь он был один из лучших писателей в нашей стране!

Да, один из лучших. Он видел несколько сновидений, которые я забыл, но только после того, как он рассказал и записал их. Должно быть, они приснились ему в хорошие ночи. Это была поэзия, полная фантастически зримых образов, которая могла бы вдохновить Кая Фьелля. Мы говорили о живописи, и я сказал, что хотел бы попробовать написать его, после чего немедленно был приглашен к нему в Кьёркельвик. Портрета так и не получилось, и я не знаю, смог ли бы я поместить Акселя в один из его снов, вообще-то у меня совсем иной стиль. Но в свои молодые годы Аксель часто оказывался в гуще вполне реальных драматических событий. Да, он всегда оказывался в нужном месте, достаточно вспомнить одно только 9 апреля 1940 года.

В то время я жил в Слепендене и накануне вечером был в гостях у Вальдемара Брёггера и его жены, живших поблизости. После новостей, которые мы узнали из газет и по радио, я ушел от них с дурными предчувствиями.

Рано утром зазвонил телефон. Взволнованные друзья и знакомые рассказали о стрельбе и взрывах в городе и во фьорде, должно быть, началась война! Кое-кто собирался уехать из города.

— Пожалуйста, приезжайте, — сказал я. — Здесь в Слепендене все спокойно.

До полудня никто не приехал. Потом приехал Том Эрегди. Эйлеен Бьёрнсон позвонила и спросила, не знаю ли я чего-нибудь о Максе Тау, у которого не было телефона.

— Нет, — ответил я, — но пришли его сюда, если будешь с ним разговаривать.

Турстейнсон пришел лесом из Биллингстада, чтобы послушать у меня радио. С немцами он сталкивался и раньше — во время первой мировой войны он жил в Париже, когда немецкие самолеты бомбили город и когда его обстреливали из дальнобойных орудий. Он не любил немецкую живопись и немецкое искусство, не хватало только, черт бы их побрал, чтобы они теперь и сами сюда заявились! Пришел Пола Гоген, Гюннар Рейсс-Андерсен и Сандемусе. Все они не любили немцев, но, возможно, считали, что их любил я.

Сандемусе пришел последним, и у него было что рассказать. И видит Бог, что он в этот час не посрамил свою славу рассказчика.

Он находился на Юнгсторгет, где какое-то время спустя видел, как немецкий самолет прочесал площадь пулеметным огнем. Он описал реакцию людей. Их страх, панику. Мы воочию представили себе старую даму, которая под дождем пуль повернулась вокруг своей оси, а пули высекали искры из брусчатки у нее под ногами, потом она упала. Будучи умелым рассказчиком, Аксель немного медлил, как того требовала атмосфера, он держал нас в напряжении подробным описанием причудливых движений старой дамы, до того как в нее попала пуля и она упала замертво. На брусчатке вообще лежало много трупов. Моей жене, которая была на седьмом месяце беременности, стало плохо во время тихого рассказа Сандемусе, — страшной небылицы, навеянной тем, что несет война. И которую мы, потрясенные, могли только слушать с открытыми ртами.

Разумеется, Сандемусе развернул перед нами фантастические картины, и вместе с тем это было правдивое изображение лица войны, он хорошо сознавал, что нас ждет. Но кому нравится быть обманутым? Потом он услышал — ты все это выдумал!

Однако самое непостижимое мы узнали в тот день до мельчайших подробностей, когда в эфире до нас донесся голос Квислинга. Не помню комментариев, помню только лица. Мы онемели и не сводили друг с друга глаз.

Человека на многое не хватает — и вдруг в один прекрасный день оказывается, что уже поздно. Сколько раз мне по разным причинам хотелось выразить свое удивление и восхищение такими художниками и смелыми людьми, какими были Сандемусе и другой мой друг — Енс Бьёрнебу{128}, хотя мой голос едва ли был бы услышан и принят во внимание при тех обстоятельствах. Оба внесли свой вклад, который, к сожалению, только после смерти отца оказался весомым. Но я благодарю их теперь, и не меньше, чем им, я благодарен Торкилю Хансену, предоставившему возможность именно этим двум писателям, и некоторым еще, высказать свое мнение в его героическом труде — книге «Процесс против Гамсуна».

Моего друга нет больше в живых. От Гитты, жены Торкиля, я получил письмо, в котором она писала: «Больше всех своих книг он любил книгу о Гамсуне». Это немало значит при таком богатом литературном наследстве.

38

Однажды поздней осенью 1942 года меня неожиданно посетили несколько человек из полиции Юнаса Ли, которые хотели узнать, где находится человек по имени Макс Тау. Мысленно я послал их к черту, но вежливо ответил, что не имею об этом никакого понятия.

— Разве нельзя предположить, что он скрывается у вас?

— Предположить можно, — ответил я, — но его здесь нет. Проверьте, если хотите.

Они не стали проверять. И, по-моему, я видел на губах одного из них улыбку, когда они уходили.

Но было совершенно ясно, что кто-то меня предал, потому что, насколько мне было известно, других друзей Макса по поводу его бегства не допрашивали.

Вскоре положение обострилось. В своем почтовом ящике я нашел предписание явиться для разговора в кабинет господина Бёма, на Виктория Террасе. Я забыл его эсэсовский титул, хотя уже писал о нем в связи с Фелисом, его начальником.

У каждого человека есть своя аура, запах или что-то еще, что воздействует на чувства стоящего перед ним человека. Аура господина Бёма была наихудшего сорта, я заметил это еще до того, как успел разглядеть его внешность: длинное безбородое желтоватое лицо, длинный нос, коротко остриженные темные волосы. Он был молодой, немного за тридцать. Во время нашего разговора он встал только один раз, так что я не успел разглядеть, ходит ли он на протезе или у него какой-то другой недостаток. И мне показалось странным, что такой молодой человек не на фронте. Однако он сидел здесь, в Осло, и несмотря на свой эсэсовский чин, был в обычном гражданском костюме.

На меня смотрели близко посаженные глаза. Если в виде исключения делать сравнения, которых я вообще не люблю, он был похож на злобную карикатуру на еврея из журнала «Der Schtürmer»[55]. Меня насторожила эта совсем неарийская внешность, хотя за спиной у него стояли архивные папки с наклейками «Juden»[56] и «Schvedenflucht»[57]. А ведь он должен был быть арийцем первого сорта, поскольку занимался такими вопросами.

вернуться

55

«Штурмовик» (нем.).

вернуться

56

«Еврей» (нем.).

вернуться

57

«Бегство в Швецию» (нем.).

70
{"b":"195070","o":1}