Однажды я спросил у него:
— Помнишь, когда мы были мальчишками, отец подарил нам по маленькому топору? Он хотел, чтобы мы кололи дрова, считая это более полезным и здоровым, чем «глупая гимнастика» в школе в Хомборе.
— Да, — сказал Арилд, — топором-то я владеть научился. — Он помолчал, потом улыбнулся. — Да, был у меня топор, и кухарки однажды попросили меня отрубить головы двум курицам. «А вы не можете сами их отрубить?» — спросил я. Нет, самим им этого делать не хотелось, но они подробно объяснили мне, как я должен действовать. Это была грубая работа. Сначала нужно было ударить курицу головой о колоду, чтобы она перестала биться, а потом отрубить ей голову. Я очень постарался, но перед тем как я взмахнул топором и отрубил курице голову, она тихо зашипела, и это шипение показалось мне жутким. Она как будто рассердилась на меня за то, что я оскорбил ее. Так, собственно, оно и было…
У Арилда грубые, обветренные руки. Он самый мирный фронтовик на свет и счастлив, что судьба пощадила его, и он не обагрил кровью свои трудовые руки. В 1943 году во время отступления немцев он ехал вдоль берегов Донца в бронированном автомобиле в качестве Kriegsberichter[10] и думал о том, как ему обо всем этом написать, не прославляя жестокость и ужасы войны.
Мы немного поговорили об этом, о катастрофическом поражении под Сталинградом, о сражении, в котором он не принимал участия, но которое во всех сообщениях должно было трактоваться как необходимость стратегического отступления.
— Ты получил железный крест, — сказал я, — нравится тебе это или нет, самую простую и почетную награду за храбрость. Думаешь, тебе ее дали за то, что ты сын Гамсуна?
Впервые он бросил на меня один из тех косых взглядов, которые я помнил и у отца, мой вопрос вызвал у него раздражение, они оба смотрели так, когда их донимали одними и теми же вопросами.
— Я делал ни больше и ни меньше того, что мне приказывали, так же как все. Наверное, все, кто тогда остался в живых, получили такие же кресты. Я не знаю.
Он усмехнулся и переменил тему разговора:
— Когда студенты тридцать третьего года выпуска праздновали какой-то юбилей, всем была разослана анкета, в которой, среди прочего, спрашивали, удалась ли наша жизнь, какие у нас есть отличия и награды. На последнее я ответил: железный крест. Назло, конечно!
Обеденный перерыв кончился. Арилд снова натягивает резиновые сапоги и уходит. У двери он берет топор, и я вижу в окно, как он проходит в ворота и скрывается в лесу. Несколько лет назад он уходил вместе с Эсбеном, своим старшим сыном, который погиб в автомобильной катастрофе. Никто из нас не мог забыть этого мальчика.
12
Я никак не могу уйти, разглядываю эту полную воспоминаний комнату с потертой мебелью, которую уже давно следовало заменить. Но не всю. С чувством ностальгии узнаю круглый столик красного дерева, оставшийся в памяти с раннего детства, столик и диван. Помню, как я елозил на животе по гладкой полированной столешнице, с нетерпением ожидая, когда нас допустят к подаркам и елке, которую отец с мамой украшали в большой гостиной. Мне было шесть лет, и я удивляюсь, как же тогда охваченному нетерпением шестилетнему непоседе хватало места на этом круглом столике, где теперь умещается лишь горшок с цветком и газета Арилда.
Эту скромную и даже убогую столовую я помню лучше других комнат Нёрхолма. Старая натуралистическая картина Отто Хеннига все годы висела здесь на стене, висит она и сегодня. В этой комнате мы с Арилдом, когда не ссорились, проводили много времени, если нельзя было играть на улице, комната светлая и уютная, в ее окно виден двор и часть сада. Функциональная комната, обставленная очень просто.
В июне начинались каникулы, и к нам из Гримстада приезжали друзья и подруги, часто жившие у нас по нескольку дней. Обычно, когда отца не было дома или же он был в хорошем настроении и наши гости не мешали ему, в этих случаях у нас был «открытый» дом. Мама никогда не возражала, чтобы к нам приходили дети или молодежь, особенно, если мы все немного помогали ей в саду. Я помню троих детей философа-обществоведа Дюбвада Брохманна{63} — Бертрама, бывшего моим товарищем, Бужиль, в которую я был влюблен. И еще Баббен, ей было лет девять, к ней был неравнодушен отец. Она до сих пор хранит смешные письма, которые он ей писал.
Позже Дюбвад Брохманн организовал партию «Общество» и попал в стортинг, это был очаровательный человек, очень убедительно умевший рассказывать нам о своих теориях, и мне было немного досадно, что отец не проявлял к ним должного внимания, говоря, что не в силах читать такие толстые исследования. Его гораздо больше занимала деятельность Брохманна в садоводстве Гримстада, где тот показывал отцу белые гвоздики, которые он с помощью химических веществ превратил в синие.
Летом мы, дети, с нетерпением ждали гостей из Осло. Приезд Луренца Вогта с семьей был для нас будто дыхание далекого мира, они всегда останавливались у Нильса Гюндерсена, одного из учителей нашей воскресной школы. Ида и Луренц Вогт и их сын Херслеб со временем стали нашими хорошими друзьями, особенно много мы общались в те времена, когда отец жил и писал в отеле в Лиллесанне. Херслеб привез с собой каноэ, диковину, вызвавшую всеобщий восторг в приходе Эйде. Но я помню их не только в эти далекие солнечные летние дни в Сёрланне с купанием, греблей и всевозможными забавами. Для меня общество Иды и Херслеба было спасением от тоски, царившей у нас дома, когда отец работал над «Скитальцами», эта книга, полная неброского юмора, как ни странно, открыла собой самый юмористический период в его творчестве. А для мамы дружба с Идой и Луренцем оказалась спасательным кругом, который поддерживал ее все годы.
Ида Вогт, урожденная Фабрициус, приходилась кузиной нашей знаменитой писательнице Коре Сандель{64}. Ида редко упоминала ее, скорее всего, из скромности. Она была само благородство, больше мне такие женщины не встречались. Даже отец не остался равнодушным к ее теплу и духовности — он вспомнил о ней в своей последней книге «На заросших тропинках», уточнив предварительно у меня год нашей встречи.
— Мне важно упомянуть о ней в моей книге, — сказал он.
В юности, когда я жил в Осло, да и позже, я часто бывал в доме Иды и Луренца Вогтов на Одинс гате. Будучи директором Промышленного Союза Норвегии, Вогт гостеприимно принимал в своем доме работников посольств, политиков, художников и других самых разных людей. Я встречался там со многими, чаще, конечно, с художниками, потому что Ида считала, что мне это полезно. У Вогтов я познакомился с профессором Халвданом Стрёмом, который как раз в то время писал портрет Луренца, и со скульптором Арне Дюрбаном{65}, ставшем мне верным другом на долгие годы, и с художником Андерсом Кастусом Сварстадом, бывшим мужем Сигрид Унсет. Увидев его, я тут же вспомнил его блестящий портрет в Национальной галерее, написанный Турстейнсоном. Сварстад говорил медленно, внушительно, умно, вставляя в свою речь интересные наблюдения и сопровождая их обаятельнейшей улыбкой. Я сразу подумал о знаменитых пародиях Хенрика Люнда, он не пощадил и своего друга Сварстада. Сцена изображала их встречу в трамвае: от обаятельной улыбки Сварстада не осталось и следа, он как раз разводился с Сигрид Унсет и был не в духе.
— Как поживаешь, Сварстад?
— С ней трудно иметь дело, черт подери, очень трудно!
Так Хенрик Люнд изображал неприятности других, даже их приправляя юмором в духе кабаре. Только теперь я оценил, как точно Люнд подражал голосу Сварстада, когда у нас в Нёрхолме рассказывал о переживаниях своего друга.
Да, с ней было нелегко иметь дело, с этой папессой Унсет, как ее называл Улаф Булль. Люнд и сам помнил, какой несговорчивой оказалась великая Унсет, когда он однажды хотел написать ее портрет.