– Пьяная эскимоска, Кашуту? Вот ведь убогие! Слышали звон!.. Бывал я там, в конце шестидесятых, а эскимосы – родня считай, – как-то странно усмехнулся Друзь. – Между прочим, славный народ – братья наших чукчей. Таких отчаянных друзей-товарищей нет более на свете. Это я в смысле дружбы. Было дело, повстречался бортовик, на котором я боцманил, с айсбергом, – вблизи Готхоба, Нуука по-инуитски. Это у них, у эскимосов-инуитов столица такая на Юго-Западе Гренландии. Основали то ее рыбачки-датчане и порт невеликий построили. Ну да, эскимосы, конечно, настаивают, что у них там поселение уже лет пятьсот как стояло, еще до принцев этих датских. И, мол, большое селение было, иглу в триста, по их понятиям, считай, город. Летом, как потеплеет немного, чуть снег в низинах сойдет, так они вместо избушек ледяных, иглу этих, землянки рыли. Кто из охотников удачливей да науку знает – чумы ставили, как наши чукчи. У вождей да старейшин сараи-дворцы стояли из настоящего корабельного дерева, – того, что море подарило. А бухта там богатая: на лежбищах из гальки тюлени да лахтаки, зайцы морские нежатся. Жирные, что твои купчихи. Глянешь – и до самого горизонта берег шевелиться, клокочет, тявкает. Кипит жизнь!.. А в море рыбы стада, чисто бизоны в прериях. Гуляет рыбка, ходит, боками толкается, туда-сюда, туда-сюда. А нерпа-жирдяйка рыбину ухватит, чавкнет пару раз и как бросит в соседок, да злобно так заверещит: «Что это мне первый сорт суют! Я вам не какая-нибудь фря, а как есть уважаемая дама. С моржами в родстве. Мне на обед высший сорт подавай!» Тогда только весна началась – лед в море почти сошел, а тот, что остался рыбачкам-бортовичкам типа нашего – для промысла не помеха. И все бы ничего, да был у нас тогда штурманец молодой, да на тебя, Паганелька, похожий… тот же тип психический! – В этом месте я вздрогнул и спросил:
– Чем же я удостоился?
– А ты послушай, – отвечал боцман. – Есть такой тип людей – романтики-созерцатели, ценители красот Божьего мира. Народ этот часто «витает в облаках». Пребывает, так сказать, «в горних высях». И оттого бывает по жизни непрактичен и рассеян до крайности. И, кстати, по этой причине может быть небезопасен для себя и других. Называется этот психотип – Паганель. Да, и еще. Человек этого типа, как правило, много читает, обладает хорошим интеллектом. Будучи доброжелательным к людям, любит делиться информацией. Обладает развитой речью, красноречив, и в этом плане популярен у окружающих. Штурманца того Витьком звали, фамилия Шептицкий. Он сейчас с беломорскими промышляет – капитаном у них. И капитан знатный – везун. Кто как, а Шептила всегда с рыбой. Он с ней, как с бабой – с лаской, да с уважением. На косяк выйдет, ну и пройдется малым ходом рядышком. Вроде как: не поймите превратно, рыба моя дорогая. Интерес к вам имею, не дозволите ли поухаживать? Я, мол, гражданочки скумбриевичи или там окуневские, такой «жгучий лямур» до ваших прекрасных персон ощущаю, что вот не выдержал, решил вас, гражданочки, на свой уютный борт пригласить. Для приватной, мон амур, беседы за рюмкой чаю. Рыбка замечтается, а Шептила, не будь дурак, в нужный момент тральчик свой и задействует. Ну, у кого ничего, а у Шептилы, как правило, в трале завсегда тонн двадцать молодой, красивой рыбки. Ну, а больше-то и не надо на один подъем, подавиться рыба в трале – товарный вид потеряет. Тогда у Нуука, Готхоба, стало быть, Витька Шептицкий совсем еще пацаном был. Да и как штурман – без опыта. Как говорят – «зелень подкильная». Ну, вот как ты покамест… Вахту на мосту он с капитаном стоял, с подстраховкой, значит, как младший штурман. А в рейсе, бывает, капитан посмотрит вокруг – все спокойно, ну и пойдет себе из рубки – бумаги там или еще что. А ведь не положено это – мостик на штурманца-салагу оставлять. Ну, да кто без греха? Ну, Витюша-то наш и учудил. Увидал Витя «Айзенберга арктического» – айсберг, в смысле… а они порой красивые, черти. Летом, когда и весной уже солнце в силе, айсберг тот играет, сверкает под лучами, как бриллиантами усыпанный. Это ведь цельный кусок льда, замерзший двадцать тысяч лет назад. Несколько тысяч лет подтаивал да в Гренландское море сползал, – а высоты они порой огромной! – пока сам не увидишь, не поверишь. Не поймёшь, что за громадина. А в воде-то теплее по-любому, да и солнышко незакатное опять же. Айсберг тот тает, да так чудно. Иной плывет по морю – замок короля Артура, не иначе, а другой – один к одному скульптора Родена «Ромео и Джульетта» из Эрмитажа. В масштабе, эдак, 1:1000. Ну, и как на такую красоту не поглазеть. А тут как раз такое чудо в полумиле и проплывало. Глядит Витя в бинокль и видит, что на вершине горы ледяной как будто человек сидит, да преогромный, и то ли в шкуре звериной, то ли своей родной буйной шерстью покрытый. Не иначе Йети, человек снежный. «Ну, – думает Витюня, – надо брать! Даже если от капитана влетит, Нобелевская премия все окупит». Если ты думаешь, что Витюша неуч какой был и про айсберги в мореходке не проходил – так как в Одессе говорят: «Таки нет!» Он ведь как рассудил: «Оно понятно, что штука опасная, и под водой у нее в три раза больше, чем над. Однако когда офигенный Айсберг топил охрененный Титаник, так это ж была картина маслом – солидняк. Так за каким интересом ему сподобиться наше старое корыто, пропахшее, к тому же, не Шанелью номер пять, а вовсе даже протухшей по щелям рыбкой?» Ну и подвернул Витя к этой пятидесятиметровой ледышке втихаря. Капитан в тот же момент неладное почуял. Чувствует, судно на несанкционированный поворот пошло. Может, он в гальюне думу думал, может, еще чего, но замешкался что-то. Я-то в каптерке сурик, краску рыжую, от ржавчины, растворителем разводил и, в аккурат когда Витька на подводную часть того айсберга наскочил, я мордой лица тот сурик-то и принял. Машина – стоп. Тревога «по борьбе за живучесть судна» названивает, панику нагнетает. Народ пластырь разворачивает 7:7 метров. Готовится с носа, с полубака под киль его заводить, чтобы если пробоина в прочном корпусе, да ниже ватерлинии, закрыть временно. Ну, ты знаешь. Я-то как раз этим процессом командовать должен, а с личности сурик стекает. Люди пугаются – ну как я умом повредился, и на нож мой боцманский косятся. Капитан, когда в рубку залетел, желал Витюшу того придушить, натурально… Однако застал его в состоянии прострации, нервный шок, стал быть, у парня. Только и успел болезный ручку машинного телеграфа в положение «СТОП» вздернуть. И оцепенел! Потом уже, когда улеглось все, и доложили, мол, пробоины в борту нет, зовут меня в рубку, на мостик. Я уже тогда медицинской науке всякий свободный момент посвящал, к экзамену готовился. Ну, поднимаюсь, смотрю. Витек мой, в кресло капитанское усаженный, недвижный, со спиной прямой, и ручки на коленках сложил – прямо статуя Аминхотепа, фараона египетского. Сидит без звука, и в одну точку уставился. Ну, подошел я и, как полагается, по всем правилам психиатрической науки по личности-то его и хряпнул, чтобы, значит, из шока вывести. А у меня же рука не дай Боже тяжёлая! Ну и не рассчитал малость. Ну, Витюня мой в воздух-то поднялся и у дальней аж переборки на палубу и опустился. Некрупный был парень. Я смотрю – он опять молчит, только уже лежа. Ну, думаю, из нервного шока я его, кажется, не вывел, да по запарке, натурально, в летальное состояние ввёл. А тут еще второй штурман, ясень ясенем. Здоровенный бычара и такой же смышленый. «Ты что, боцман, – говорит, – судоводительский состав сокращать и где – на нашей исконной территории, в рубке штурманской? Валик ты, – орет, – малярный!» – и биноклем цейсовским мне в рыло. Каюсь, не стерпел я слов его последних. Личность свою, биноклем задетую, ещё стерпел бы, а вот намеков неприличных в адрес свой, в форме непристойно-эпической, не терпел и впредь терпеть не намерен. Безобразие тут форменное началось. Капитан наш был Луи де Фюнес вылитый, что лицом, что фигурою – метр пятьдесят два в прыжке. Так он для харизмы бороду отпустил. Только и проку, что его еще и барбосом обозвали. Да братва ещё траулер, что под его началом ходил – «Барбос-карабас» окрестила. Бывало, психанёт и давай от нервов бороденку-то чесать, – ну, прям барбоска плюгавая. А туда же – разнимать нас кинулся. Он же нам по эти, по гениталии. Ну, задели мы его, болезного, в разминке. Глядь, а барбосик-то наш – «Капитоша» – его так за глаза весь флот звал, лежит у знакомой стенки-переборочки, Витюней нашим облюбованной. Лежат они оба два, что братики-щеночки. Охолонули мы с ругателем моим от такой Цусимы. Стоим, любуемся, гладиаторы хреновы. Штурманец второй мне шепчет: «Устиныч, – шепчет, – это же дуплет-мокруха. Это же ты Витька прижмурил, а я, стало быть, „Капитошу“… для изящной комплектации». – «Ладно, – отвечаю, – не дрейф, дрейфила. У них у обоих жилы на шеях бьются – живые, значить». Бог миловал, обошлось тогда. Они же оба родимые, как оттерли мы их скипидаром, болезных, да как оба очухались, глядь, а ведь ни буя-то и не помнят, ну как отшибло. Ну, мы со вторым, не будь мормышки, переглянулись. Второй-то левым глазом подмигнуть хотел, да как подмигнешь, ежели он у него заплыл напрочь, только зашипел – болит, мол. Ну, да я и без того понял, чего он сказать хотел: «Ври, боцман. У тебя складнее выйдет». Ему что, циклопу бестолковому, а мне грех на душу. Ну, не приучен я. Врать, то есть. А куда денешься – жизнь-то заставит. Ну, наплел я, аж вспоминать противно. Мне как раз бинокль с треснутой линзой, об мою личность расколотый, на глаза попался. Я и выдал импровизацию. «А вы, – говорю, – Ромуальд Никанорыч (так мастеру нашему родители удружили), когда на мостик после аварии явились, то, себя не помня, да в состоянии аффекта пребывая, за штурманский инвентарь схватились и на младшего коллегу замахнулись. Да на наше с вами удачное счастье пребывал рядом второй помощник ваш – мужчина во всех местах героический. И, стало быть, заслонил он от удара вашего могучего отрока сего злополучного лицом своим коровьим…» Тут малость запнулся я – чего дальше-то врать? «Ага! – говорю и, вроде как, с покаянием: – Я тут давеча у вас леер ржавый пошкрябал и нынче же хотел замазать его суриком. А тут сами знаете – шибануло, сурик-то возьми и пролейся. Ну, вы-то по запарке и в движениях… не заметили, стало быть… ну, и по склизкому делу, значит, равновесие-то потеряли и головой о переборку повредились. Ну и прилегли… ненадолго». Вроде как складно вышло. Тем более сурик тот с меня еще подкапывал и палубу на мостике изгадил изрядно. Ну, капитан посмотрел на меня подозрительно – не дурак же, чует не то что-то. Потом глянул снизу вверх на помощника и вроде как лестно ему стало. Как же, сам, мол, мал, да удал. Даже позу статуи Давида принял. Эвона как Голиафа местного отделал! В тот же день получили мы по радио распоряжение от руководства с берега – следовать в ближайший порт Готхоб для постановки в сухой док и производства ремонта судна. Уже к вечеру встали мы у причала пятым, считай, корпусом, а к утру уже подняли наш Барбос-Карабас в док. Весь правый борт от форштевня до середины корпуса, выше и ниже ватерлинии, имел вид маминой стиральной доски. Рельефно выпирали шпангоуты – рёбра корабельные. Смотрелось это жутковато, как-то по-человечьи. Смотрю, Витя Шептицкий подошел к днищу траулера. Невеселый. Стоит, смотрит на дело рук своих, а в шевелюре у двадцатилетнего пацана прядки седые.