Касьянов поднялся навстречу Аширу, крепко обнял, похлопал его по спине, понимая, как лишни в таких случаях слова.
– Через неделю я кончаю учебу, – Ашир заговорил первым, боясь, что не успеет сказать всего. – Отец очень хотел, чтобы я выучился. Он еще наказывал отомстить за сестру Джемал, отыскать ее, живую или мертвую… Ее плен – наш позор. Он сам хотел найти Джемал… Не успел. Я прошу послать меня в пески.
– В городе нам тоже люди нужны. Может, подучишься малость?!
– Стрелять я не разучился, Иван Васильевич. Шашкой владею, с коня не свалюсь… В эскадрон отца хочу… Сначала Джемал потеряли, теперь – отца. Не слишком ли много? За отца и сестру хочу мстить!
Касьянов не возражал. Но все-таки предложил Аширу сперва закончить учебу, крепко подумать об избираемом пути, а потом уже подойти к нему. Ашир вернулся в студию, чтобы вскоре еще раз встретиться с Касьяновым.
Отец Ашира, когда на спаленные джунаидовской бандой пепелища аула пришли красные конники, многое передумал. Уйдя вместе с отрядом Ивана Касьянова из аула, Таган понял, в какую пропасть ведет Джунаид-хан туркмен, и всем сердцем принял большевистскую правду, взял в руки винтовку, чтобы в отряде матроса Касьянова сражаться за советскую власть. Он, безграмотный человек, слепой исполнитель ханской воли, один из бывших его бесстрашных джигитов, умудренный горькой жизнью, познавший цену несправедливости, лжи и чести, решил твердо: сын должен учиться любой ценой. И не будет он, как отец, блукать по бездорожью. Кто без знания, тот без глаз.
Таган отдал Ашира в новую школу, открытую в соседнем селе Дузлы-Кала, а сам снова подался в пески, на бой с недобитыми бандами Джунаид-хана. Окончив школу, Ашир поехал в Ашхабад, поступил в театральную студию – он хотел учиться, хотел исполнить отцовскую волю. Он чувствовал в себе призвание, талант артиста. Еще в Дузлы-Кала он смешил ребят тем, что мог на глазах преобразиться – и голосом, и обличьем – в аульного бая, в его сварливую старшую жену. Ашир мастерски подражал школьному учителю, любому, стоило с кем хоть раз увидеться, поговорить. Привередничать с выбором института не приходилось: в Туркмении вузы и техникумы открылись только в начале тридцатых годов. Хотел было Ашир в Ташкент податься или еще подальше – в Москву, да отец воспротивился: «Я дома гость, и ты уедешь… Кто с матерью и сестрой останется? Ашхабад же рядом, в выходные, на каникулы наведаешься, и то матери подмога…»
Пять лет только прошло, как отгремела боями Гражданская война. Советская власть хотя и отдала беднякам земли ярых контрреволюционеров – ханов, крупных баев, царских и эмирских чиновников, но в аулах еще хозяйничала феодально-байская верхушка, владевшая, как и прежде, землей и водой, державшая в страхе забитую часть дайхан. Все дела вершили родовые вожди и муллы. А они что хотели, то и воротили. Незыблемыми, как кряжи Копетдага, считались кабальный санашык – дореволюционная общинная система землепользования, дающая право на землю и воду только женатому мужчине. А жениться в то время было непросто. За невесту требовали огромный калым – выкуп. Где бедняку или дайханину столько уплатить? Были неприкосновенны пока и мульк – собственность бая или хана, и вакыф – земли, принадлежащие мечети, духовенству. Вчерашние бедняки, батраки, дайхане, еще не вырвавшиеся из байской кабалы, в силу неразвитого классового сознания не понимали, что в их воле, только им подвластно сломать извечные оковы средневековых обычаев и традиций, отнять землю и воду у «своих» ханов и баев.
– А вот в России, на Украине совсем иначе, – рассказывали студийцам на политических занятиях. – Там еще летом восемнадцатого года деревенская беднота под руководством городского пролетариата повела бой против кулачества, отобрала у него земли. Этого про туркменский аул не скажешь. Рабочего-то класса у нас раз-два и обчелся, да и тот неопытный. Как же обессилить бая?
В те годы ехать с «красной арбой» в аул было равносильно подвигу. В летние каникулы, а то и в учебную пору драматическая студия, в которой занимался Ашир Таганов, часто выезжала в села. Студийцы в неизменном сопровождении аульных мальчишек, взбивая пухлую дорожную пыль, шагали в четком строю мимо высоких байских глинобитных заборов, наглухо закрытых дверей. Юноши громко распевали песню, вызывавшую бессильную злобу богачей:
Бай завистливый и хмурый…
Тьма отар среди песков.
Снять бы, думает он, шкуры,
Как с баранов, с бедняков…
Приезжие артисты остановились на просторном аульном кругу – мейдане, разгрузили арбы, расставили неказистую декорацию. Дети тянут уже за собой стариков, старух, за ними нерешительно, по одному, по двое, подходят взрослые… Хочешь, чтобы туркмен откочевал, проезжай мимо него с кочевкой. Люди идут на спектакль один за другим. И вот представление началось… Те, кто боялся артистов, теперь выглядывают из своих юрт в дверные щели, в прорехи. Тайные зрители выдают себя: их смех прорывается наружу, и собравшиеся на мейдане отвечают им дружным хохотом.
Кочевой аул этот расположен на берегу пресноводного озера Ясхан, разлившегося по древнему руслу Узбоя. В спектакле, приготовленном для кочевников-скотоводов, Аширу поручено играть роль бая. Представление идет своим чередом… По развитию действия баю надо прятаться от дайхан, чтобы уйти от заслуженного возмездия; и тут на сцену вбежал молодой чабан могучего телосложения, схватил Ашира за шиворот и с неподдельным гневом вкатил ему затрещину: «Вот тебе, проклятый бай!..» На помощь артисту кинулись коллеги, они еле вырвали Ашира из рук искренне разъярившегося парня.
– Осточертели эти баи в жизни, кровопийцы проклятые, а тут еще их на сцене показывают! – горячо оправдывался чабан.
Хохотали кочевники-скотоводы, старики и дети, девушки и парни, а также и весь эскадрон, которым командовал Таган, сопровождавший в далекий рейс на озеро группу студийцев. После спектакля отец подошел к сыну. Таган впервые видел спектакль и был поражен, что его Ашир на глазах преображался то в ревкомовца, то в бая или даже в забитую девушку-ковровщицу.
– Смотрел я на тебя и думал: сын ты мой или кто другой? – взволнованно говорил Таган. – Вроде баями мы никогда не были, а ты на сцене как живой бай. Откуда только слова берешь? Строчишь, как из максима… Сам выдумываешь?
– Бывает, что и сам… Не язык мой говорит, душа говорит… А вообще-то пьесы драматурги пишут, есть такие грамотные люди…
– Ты бы, сынок, бабу не играл, – тихо попросил отец. – Ты же у меня джигит… Позорно вроде бы…
– Не я, так другой джигит сыграет, – улыбался Ашир неожиданной наивности отца. – Во всей Туркмении пока нет ни одной артистки. Не отпускают родители девчат учиться, вот женские роли и достаются нам, парням.
– Ну если так, то можно, – неохотно соглашался Таган.
Этот разговор вызвал немало смеху у всех слушавших, в том числе и у комиссара эскадрона Ивана Розенфельда, друга и наставника Тагана.
А на второй день, когда эскадрон вместе с группой студийцев уходил из аула в Ашхабад, вместе с ними ехал молодой чабан Аташ Мередов, который чуть было не побил на сцене Ашира за то, что артист походил на бая. Начал Аташ учиться в городе, вскоре вступил в комсомол, стал активным чоновцем, его взяли в кавалерийский отряд. И во всем эскадроне не было равного Мередову меткого стрелка, не было более бесстрашного пулеметчика, неутомимого следопыта и веселого певца.
Ровно три месяца пробыли студийцы в Каракумах. От кочевья к кочевью, от колодца к колодцу, на конях и верблюдах, на ишаках, а то и пешком, от Ясхана до горных аулов Больших Балхан, по северо-западному Устюрту почти до самого Каспия дошла «красная арба», ведомая молодым коммунистом Аширом Тагановым.
Юноша так привык к своей новой жизни, что не хотел расставаться с отцом, Розенфельдом, с веселыми, неунывающими красноармейцами, к которым успел привязаться. На перроне джебельского вокзала Ашир заскучал. Прощался с отцом – ком подступил к горлу, защемило сердце, словно чуяло, что разлучается навсегда.