– Отогреемся, тогда поедем дальше, – сказал он. – А то на дожде и закурить нельзя.
В большой просторной избе было тепло, чисто прибрано и пахло чем-то очень вкусным, не то жареным гусем, не то свининой.
– Эге! – тихонько шепнул Федя, шмыгнув носом. – Xутор-то, я вижу, того, еще не объеденный.
Хозяин попался радушный. Мигнул здоровой девке, и та, задорно глянув на Федю, плюхнула на стол деревянные миски, высыпала ложки и, двинув табуретом, сказала, усмехаясь:
– Что ж стали-то? Садитесь.
– А что, хозяин, – спросил Федя, – далеко ли отсюда еще до Выселок?
– В лето, когда сухо, – ответил старик, – тогда мы прямой тропкой через болото ходим. Тут вовсе не далеко, полчаса ходьбы всего. Ну, а сейчас там не пройдешь, завязнуть недолго. А так по дороге, по которой вы ехали, часа два проедешь. Тоже скверная дорога, особенно у мостика через ключ. Верхами ничего, а с телегой плохо. Зять у меня нынче вернулся оттуда, так оглоблю сломал.
– Сегодня оттуда? – спросил Федя.
– Сегодня, с утра еще.
– Что им, не слыхать белых?
– Да нет, не слыхать пока.
– Пес его, Шебалова, задери. Говорил я ему, что нету. Раз с утра не было, значит, и сейчас нету. Весь день такой дождина, кого туда понесет? Давай раздевайся, ребята. Не за каким чертом лезть дальше. Только ноги коням вывертывать.
– Ладно ли, Федька, будет? – спросил я. – А что Шебалов скажет?
– Что Шебалов? – ответил Федя, решительно сбрасывая тяжелую, перепачканную глиной шинельку. – Скажем Шебалову, что были, мол, и никого нету!
За обедом на столе появилась бутылка самогонки. Федя разлил по чашкам, налил и мне.
– Пейте, – сказал он, чокаясь. – Выпьем за всемирный пролетариат и за революцию! Пошли, господи, чтобы на наш век революции хватило и белые не переводились! Дай им доброго здоровья, хоть порубать есть кого, а то скучно было бы без них жить на свете. Ну, дергаем!
Заметив, что я не решаюсь поднять чашку, Федя присвистнул:
– Фью!.. Да ты что, Борис, али не пил еще никогда? Ты, я вижу, не кавалерист, а красная девушка.
– Как не пил! – горячо покраснев, соврал я и лихо опрокинул чашку в рот.
Пахучая едкая жидкость обволокла горло и ударила в нос. Я наклонил голову и ожесточенно впился губами в размяклый соленый огурец. Вскоре мне стало весело. Вытащил Федя из кожаного чехла свой баян и заиграл что-то такое, от чего сразу стало хорошо на душе. Потом пили еще, пили за здоровье красных бойцов, которые бьются с белыми, за наших товарищей коней, которые носят нас в смертный бой, за наши шашки, чтобы не тупились, не осекались и беспощадно белые головы рубили, и за многое другое еще в тот вечер пили.
Больше всех пил и меньше всех пьянел наш Федя. Черные пряди волос прилипли к его взмокшему лбу; он яростно растягивал мехи баяна и мягким задушевным тенором выводил:
Как за Доном за рекой красные гуляют…
А мы нестройно, но с воодушевлением подхватывали:
Э-ай… пей, гуляй, красные гуляют…
И опять Федя заливался, качал головой и жмурил влажные глаза:
Им товарищ – острый нож,
Шашка-лиходейка…
А мы с хвастливым, бесшабашным молодечеством вторили речитативом!
И разом дружно:
И-эх! Пра-ап-падем мы ни за грош…
Жизнь наша ко-пей-ка-а-а-а-а!
Напоследок Федя взял такую высокую ноту, что перекрыл и наши голоса и свой баян, опустил голову, раздумывая над чем-то, потом тряхнул кудрями так яростно, точно его укусила в шею пчела, и, стукнув кулаком по столу, потянулся опять к чашке.
Уезжали мы уже поздно вечером. Долго не мог я попасть ногой в стремя, а когда взобрался на коня, то показалось мне, что сижу не в седле, а на качелях. Голову мутило и кружило. Накрапывал мелкий дождь, кони слушались плохо, ряды путались и задние наезжали на передних. Долго шатало меня по седлу, и наконец я приник к гриве коня, как неживой.
Утром болела голова. Вышел на двор. Было противно на самого себя за вчерашнее. В торбе у моего коня овса не было. Вернувшись вчера, я рассыпал овес спьяна в грязь. Зато у Федькиного жеребца в кормушке было навалено доверху. Я взял ведерко и отсыпал немного своему коню. В сенях встретил двоих разведчиков; оба злые, глаза мутные, посоловелые.
«Неужели же и у меня такое лицо?» – испугался я и пошел умываться. Мылся долго. Потом вышел на улицу. За ночь ударили заморозки, и на затвердевшую глину развороченной дороги западали редкие крупинки первого снега. Нагнал меня сзади Федя Сырцов и заорал:
– Ты что, сукин кот, из моей кормушки своему жеребцу отсыпал? Я тебе за этакие дела по морде бить буду!
– Сдачи получишь, – огрызнулся я. – Что твоему коню – лопнуть, что ли? Ты зачем себе лишний четверик при дележке забрал?
– Не твое дело, – брызгаясь слюной и ругаясь, подскочил ко мне Федя, размахивая плетью.
– Убери плеть, Федька! – взбеленившись, заорал я, зная его самодурские замашки. – Ей-богу, если хоть чуть заденешь, я тебе плашмя клинком по башке заеду!
– А, ты вот как!
Тут Федька разъярился вконец, и уж не знаю, чем бы кончился наш разговор, если бы не появился из-за угла Шебалов.
Шебалова Федя не любил и побаивался, а потому со злостью жиганул плетью по спине вертевшуюся под ногами собачонку и, погрозив мне кулаком, ушел.
– Поди сюда, – сказал мне Шебалов.
Я подошел.
– Что вы с Федькой то в обнимку ходите, то собачитесь? Зайдем-ка ко мне в хату.
Притворив за собой дверь, Шебалов сел и спросил:
– На Выселках и ты с Федькой был?
– Был, – ответил я и смутился.
– Не ври! Никто из вас там не был. Где прошатались это время?
– На Выселках, – упрямо повторил я, не сознаваясь.
Хоть я и был зол на Федьку, но не хотел его подводить.
– Ну ладно, – после некоторого раздумья сказал Шебалов и вздохнул. – Это хорошо, что на Выселках, а я, знаешь, засомневался что-то, Федьку не стал и спрашивать: он соврет – недорого возьмет. Байбаки его тоже как на подбор – скаженные. Мне со второго полка звонили. Ругаются. «Мы, говорят, послали телефонистов в Выселки, поверили вам, а их оттуда как жахнули!» Я отвечаю им: «Значит, уже опосля белые пришли», а сам думаю: «Пес этого Федьку знает, вернулся он что-то поздно, и вроде как водкой от него несет».
Тут Шебалов замолчал, подошел к окну, за которым белой россыпью отсеивался первый неустойчивый снежок, прислонился лбом к запотевшему стеклу и так простоял молча несколько минут.
– Беда мне прямо с этими разведчиками, – сказал он, оборачиваясь. – Слов нету, храбрые ребята, а непутевые! И Федька этот тоже – никакой в нем дисциплины. Выгнал бы – да заменить некем.
Шебалов посмотрел на меня дружелюбно; белесоватые насупившиеся брови его разошлись, и от серых, всегда прищуренных для строгости глаз, точно кругами, как после камня, брошенного в воду, расплылась по морщинкам необычная для него смущенная улыбка, и он сказал искренне:
– Знаешь, ведь беда как трудно отрядом командовать! Это не то что сапоги тачать. Сижу вот целыми ночами… к карте привыкаю. Иной раз в глазах зарябит даже. Образования нет ни простого, ни военного, а белые упорные. Хорошо ихним капитанам, когда они ученые и сроду на военном деле сидят, а я ведь приказ даже по складам читаю. А тут еще ребята у нас такие. У тех дисциплина. Сказано – сделано! А у нас не привыкли еще, за всем самому надо глядеть, все самому проверять. В других частях хоть комиссары есть, а я просил-просил – нету, отвечают: «Ты пока и так обойдешься, ты и сам коммунист». А какой же я коммунист?.. – Тут Шебалов запнулся. – То есть, конечно, коммунист, но ведь образования никакого.