Этот вербовщик-сержант, который, как вы слышите, сулит беднякам по су в день, не считая хлеба и мяса, наводит меня, сын мой, на глубокие размышления касательно войны и войска. Кем-кем я не был на своем веку, но только не солдатом, ибо военное ремесло всегда внушало мне отвращение и ужас присущими ему чертами рабства, тщеславия и жестокости, кои как нельзя более претят моей миролюбивой натуре, моей необузданной любви к свободе и моему разуму, ибо он, здраво рассуждая о славе, знает настоящую цену славе оружия. Я уж не говорю о моей неодолимой склонности к размышлениям, которой весьма досаждали бы упражнения с саблей и ружьем. И вам должно быть понятно, что я, отнюдь не стремясь быть Цезарем, не желаю также быть ни Фанфан-Тюльпаном, ни Сердцеедом[39]. И я не скрою от вас, сын мой, что военная служба представляется мне самой страшной язвой цивилизованных народов. Это чувство философа. А посему нет никакой вероятности, что его когда-либо будут разделять многие. В действительности, и короли и республики всегда будут находить столько солдат, сколько понадобится для их парадов и войн. Я читал у господина Блезо в его лавке «Под образом святой Екатерины» трактаты Макиавелли[40] в прекрасных пергаментных переплетах. Они их заслужили, сын мой; и я со своей стороны бесконечно уважаю этого флорентинца за то, что он первый отринул в деяниях государственных мужей основу справедливости, на коей они никогда не воздвигали ничего иного, кроме прославленных злодейств. Сей флорентинец, видя отчизну свою отданной на милость наемных солдат, подал мысль о национальном и патриотическом войске. В одном из своих сочинений он говорит, что, по справедливости, все граждане должны заботиться о безопасности родины и быть солдатами. В той же лавке господина Блезо я слышал, как эту идею поддерживал господин Роман, который, как вы знаете, чрезвычайно печется о правах государства. Он мыслит только об общем и целом и не успокоится до тех пор, пока все частные интересы не будут принесены в жертву интересу общественному. Так вот, Макиавелли и господин Роман желают, чтобы все мы были солдатами, поскольку мы все граждане. Не стану утверждать подобно им, что это справедливо. Но не скажу также, что это несправедливо, ибо справедливость и несправедливость зависят от того, как к сему подойти, а это уж такой вопрос, который надо предоставить софистам.
— Как! дорогой учитель! — воскликнул я с горестным удивлением, — вы полагаете, что справедливость зависит от доводов софиста и что наши действия справедливы или несправедливы в зависимости от доказательств ловкого говоруна? Это утверждение так меня потрясает, что я даже и сказать не умею.
— Турнеброш, сын мой, — отвечал г-н аббат Куаньяр, — не забывайте, что я говорю о справедливости человеческой, которая отнюдь не похожа на справедливость божественную и по существу своему прямо противоположна ей. Люди всегда утверждали понятие справедливого и несправедливого не иначе, как красноречием, которое одинаково способно приводить доводы «за» и «против». Вы хотите, быть может, сын мой, чтобы справедливость опиралась на чувство, но берегитесь, ибо такая опора годится лишь на то, чтобы построить скромный домашний приют, шалаш старого Эвандра или хижину, где обитал Филемон со своей Бавкидой[41]. Но дворец законов, твердыня государственных установлений, требует иного фундамента. Простодушной природе не под силу выдержать одной сие неправедное бремя, эти грозные стены воздвигаются на прочных устоях древней лжи лукавым и свирепым искусством законодателей, судей и монахов.
Бессмысленно вопрошать, Турнеброш, сын мой, справедлив или несправедлив какой-нибудь закон, и это так же верно в отношении военной службы, как и других установлений, о коих нельзя сказать, хороши они по сути своей или плохи, ибо нет сути вне господа бога, от кого все ведет свое начало. Вам следует остерегаться, сын мой, этого рабства словесного, коему люди поддаются с такой покорностью. Знайте же, что слово «справедливость» ровно ничего не значит, кроме как в богословии, где оно обладает страшной выразительностью. И знайте, что господин Роман не что иное, как софист, коль скоро он доказывает, что должно служить монарху. Однако я полагаю, что если какой-нибудь монарх повелит всем гражданам стать солдатами, все ему подчинятся, не скажу — с кротостью, но с веселием. Я заметил, что человеку более всего по душе ратное дело, ибо это то, к чему он естественно склонен по своим инстинктам и вкусам, а они у него не все хороши. И за редкими исключениями, к коим отношусь и я, человека можно определить как животное с ружьем. Оденьте его в нарядную форму и дайте надежду подраться, — и он будет доволен. Поэтому-то мы и почитаем ратную службу самым благородным занятием, что, конечно, в некотором смысле даже верно, ибо оно самое древнее, и первые люди на земле уже вели войну. Кроме того, поенное ремесло еще и тем под стать природе человеческой, что тут не надо думать, а мы, разумеется, и не созданы для того, чтобы думать.
Мышление — это болезнь, свойственная лишь некоторым особям, и если бы она распространилась, то быстро привела бы к уничтожению рода человеческого. Солдаты живут скопом, а человек животное общественное. Они носят мундиры голубые с белым, голубые с красным и серые с голубым, ленты, плюмажи и кокарды, в коих красуются перед девками, как петух перед курицей. Они идут на войну и на мародерство, а человек по природе своей вор, распутник, разрушитель и в высшей степени падок до славы. Вот эта-то любовь к славе и заставляет главным образом наших соотечественников французов хвататься за оружие. И безусловно во мнении людском только военная слава и обладает блеском. Чтобы убедиться в этом, достаточно почитать сочинения историков. Всякий простит вояке Тюльпану, что он не превзошел в философии Тита Ливия.
XI
Армия
(Продолжение)
Мой добрый учитель продолжал свою речь так: — Надобно не упускать из виду, сын мой, что люди, связанные друг с другом в долгом беге времени одной цепью, из коей они видят лишь несколько звеньев, присваивают понятие благородства разным обычаям низкого, варварского происхождения. Их невежество способствует их тщеславию. Они строят свою славу на давних бедствиях, а доблесть оружия ведет свое начало от дикости первоначальных времен, о коих сохранилась память в библии и творениях поэтов. Что же в сущности представляет собой эта военная каста, застывшая в своей надменности высоко над нами, как не выродившихся последышей жалких звероловов, которых поэт Лукреций[42] описал так, что не знаешь, люди это или звери. Достойно удивления, Турнеброш, сын мой, что война и охота, одна мысль о коих должна была бы преисполнять нас стыдом и угрызениями совести, напоминая о низменных потребностях нашей природы и укоренившемся в нас зле, могли, наоборот, сделаться предметом людской гордости и что христианские народы и поныне чтут ремесло мясника и палача, когда оно переходит из рода в род, и что в конце концов у просвещенных наций именитость граждан измеряется количеством убийств и злодеяний, которые, так сказать, накопились в их крови.
— Господин аббат, — спросил я у моего доброго учителя, — а не думаете ли вы, что ратное ремесло почитается благородным из-за опасностей, с коими оно сопряжено, и из-за храбрости, какую при этом надлежит проявлять?
— Сын мой, — отвечал мой добрый учитель, — если бы действительно звание человека почиталось благородным сообразно опасностям, с коими оно сопряжено, я бы, не колеблясь, сказал, что крестьяне и батраки — самые благородные люди в государстве, ибо они всякий день рискуют умереть от изнеможения и от голода. Опасности, коим подвергаются солдаты и полководцы, не столь многочисленны и далеко не столь длительны; за всю жизнь это разве что несколько часов, и все дело заключается в том, чтобы не дрогнуть под пулями и ядрами, которые убивают не так верно, как нищета. Сколь же надо быть легкомысленным и тщеславным, сын мой, дабы прославлять солдатское ремесло более, нежели труд пахаря, и ценить разрушения войны выше мирных занятий.