Гуща, в пику “болтушку”, о Сталине стал думать миролюбиво: ” При Сталине цены снижали…” Даже у Зота, если верить Ермаку, в подпитии вырвалось: “Сталин лишь интеллигентов уничтожал, а нынешний - весь народ”.
- Да не темный он, Сергей Сергеевич, а затырканный, замученный нищетой, запланированной, как вам хорошо известно, как властями Потому к сатанинской власти - спиной!
- Ты политик, Игорь. Как речь о нашенском народе, привык округлять, приукрашивать. ” Наш великий русский народ… ля-ля-ля…” Спиной, говоришь? Это бы ладно…
Взгляни на Россию реально. Для работяги, который спину гнет, пускай у власти, как тебе известно, хоть крокодил. И ежели крокодил, как в мудрой сказке Корнея Чуковского, потребует себе на ужин маленьких детей, народ и на это все равно “Уря-Уря!”. У него только одно в башке. “Нам або гроши, да харч хороший!”.
Ермаков в конце концов от своих откровений устал и задремал.
Игорь лежал с самого края раздвижной тахты, на трех расползшихся подушечках. Подложив руки под голову и прислушиваясь и к своим мыслям, и к далеким всегда волновавшим его паровозным гудкам, он продолжал размышлять:
“Чумаков невозмутимый, “экранированный”! Почему он визжал в раздевалке, как под дулом? А взгляд Инякина, - брошенный на Нюру, как на мышь, высунувшуюся из подпола? А Тихона? Он сидел там в углу, казалось равнодушный ко всему на свете. Потом приподнял на мгновение морщинистые веки. Красноватые глаза раскалены ненавистью. От таких глаз добра не жди…
“Почему Чумаков с Тихоном испугались сегодня куда cильнее, чем даже тогда, на голосовании, когда их “железный списочек” разлетелся, как облицовочная плитка под кувалдой?
И вдруг как холодом пронизало. ” Хрущ Зота Инякина понимает, а твоих Нюру с Шурой в гробу видал “
Еще Чернышевкий заметил - мечта русского сановника чтоб мужик был на поле богатырем, а в съезжей избе - холопом… Дай срок, Игорь, - пророчествовал Ермак.- инякины Хруща придушат. У него семь пятниц на субботе. К чему им, обленившимся, ненавидящим любые изменения, такая дерготня, нервотрепка!
А опыт Нюры…Хрущеву и гробить не надо. Достаточно не поддержать… Ее опыт еще не опыт, а росток. При глухом молчании газет, боящихся рабочего самоуправления. как огня ( на югославов, де, равняются, на Запад) росток обречен, блокирован. Как самолет, не запущенный в серию..
Утром Игорь попросил Ермакова остановить вездеход возле бригады Староверова.
Наступало то время суток, которое Игорь любил более всего. Вялый февральский рассвет чуть брезжил. Небо над дальним недостроенным корпусом цвета густой синьки словно кто-то разбавлял водой. Оно блекло, серело.
Слепящие, по четыре в ряд, прожекторы на едва различаемых в сумраке столбах еще не погасли. В смешанном, дымчато-сиреневом свете мелькали, пересекались тени - от неторопливой стрелы башенного крана, от скользнувшей в воздухе бадьи. От каждого предмета тянулось несколько теней.
Бригадиру сумеречный свет, видимо, не мешал. А Игорю было приятно, что с каждой минутой предметы вокруг становились четче, объемнее.
“Рождение ясности!” - так называл Игорь Иванович милые его сердцу минуты рассвета на стройке.
Но в это утро рождалась не только мглистая ясность февральского дня. Утро несло с собой и другую ясность. Человеческую… Так ему, “романтику” по натуре, казалось..
“БОГИ НА МАШИНАХ”
Утро, и в самом деле, принесло “рождение ясности.” Но совсем иную “ясность”.
С утра Некрасов на работу не явился. Не явился ни на другой день, ни на третий.. Первым запаниковал Ермаков. Где ваш “доблестный рыцарь”!- спросил - Огнежку. - Куда вы его девали?
- Кто мой “доблестный рыцарь”? Кого вы имеете ввиду?
- Маркса- Энгельса, кого же еще? Не пришел и не позвонил…
Огнежка развела руками. Это на него не похоже. Некрасов пунктуалист… Не случилось ли чего?
В течение дня служба “Мосстроя-3” обзвонила, по распоряжению Ермакова, все московские больницы. Фамилия “Некрасов” не зарегистрирована нигде…
Огнежка, добрая душа, спросила адрес университетского общежития и, по дороге домой, заехала туда. Некрасов оказался дома. В полном здравии. И в полной растерянности. Попросил успокоить Ермака. Он передаст для него письмо.
- Так давайте же его, завтра с утра оно будет у Сергея Сергеевича.
- Огнежка, дорогая. Вокруг меня завязывается какое-то грязное дело. Я не хочу, чтоб на вас легло пятно. И вы попали бы, не дай бог, в сообщники. Или даже в свидетели.
- Какое может быть пятно у Маркса-Энгельса?! Какая-то дьявольщина!
- Спасибо за веру в меня. Завтра утром к вам зайдет наш общий знакомый. Художник… Да-да, “Ледяное молоко”. Он передаст вам мое письмишко. И завтра же пожалуйста, вручите его Сергею Сергеевичу..
- Так звякните ему сейчас!. Он очень встревожен.
- Я не хочу и его втягивать… не понятно во что…
- Господи, что за конспирация?
- Увы, Огнежка. Комендант общежития вас не засек?. Вы ему не представлялись? И прекрасно! Извините, Огнежка, письмо будет заклееным. Если меня в чем-то обвинят, - вы не при чем. “Девочка понятия не имеет, о чем оно”. Ясно? До свидания, дорогая наша Огнежка!
Утром, как только в трест прибыл Ермаков, ему был вручен коверт.
” Сергею Сергеевичу. Лично!”
Ермаков рванул конверт, не вызвав, как обычно, секретаршу с ее “почтовым ножичком”.
От руки писал ” Иваныч”! Почерк нервный с острыми, как пики, углами
“Дорогой Сергей Сергеевич! Три дня назад меня срочно вызвали к Е.А. Фурцевой, которая, от имени Хрущева, сняла меня с работы. Звонить и писать Ермакову категорически не рекомендовали.
Мне хотелось бы увидеть вас - на нейтральной почве. Чтобы понять, что стряслось. Преданный вам, Иванович. Он же “злой мальчик”.
Ермаков поскрипел зубами. “Конспиратор!” И тут же всю конспирацию отшвырнул, как окурок. Позвонил Некрасову домой.
Оказалось, это телефон не Некрасова, а коменданта общежития.
- Некрасова! Позвать! Ср-рочно!!
Минут через сорок Некрасов пересел со своего “Москвиченка” на подкативший заляпанный грязью “ЗИМ”, и первое, что он услышал от Ермакова: ” В кошки-мышки с ними играть нельзя1 И - не будем!”.
Едва пересекли мост через Москва-реку, остановились. Ермаков дал шоферу какое-то поручение, и тот покинул машину.
- Не волнуйся, Иваныч! Не так страшен черт! Неторопливо! Ничего не пропуская! Давай!
- Ну, явился на Старую площадь. Сразу, без промедлений, сопроводили “на небеса”.
Екатерина Алексеевна встала мне навстречу. Передала от имени Хрущева, что я блистательно справился с труднейшим партийным поручением.
“Строительство в Заречье идет хорошими темпами, никаких претензий к Юго-Западу у нас больше нет”.
В течение беседы ее лицо, Сергей Сергеевич, менялось поминутно. Приветливое, я бы даже сказал, обаятельное, расплывалось в материнской улыбке, - естественно, я решил, что меня вызвали наградить орденом или, по крайней мере, какой-нибудь грамотой ЦК КПСС.
Затем вдруг начала длинно и путанно рассказывать о Париже, в котором только что побывала, по приглашению французской компартии. В Париже, говорит, просто ужас. Всеобщая забастовка. Закрыто даже метро. Студенческие волнения. Побоище с ажанами. Я не сразу поняла, что за ажаны… Более того, пятизвездная гостиница, в которой мы жили, не могла вызвать такси. Ужас-ужас!
Какое счастье, что у нас такое невозможно!
Крутого поворота беседы, признаться, не ожидал.
- Никита Сергеевич, - продолжала Фурцева чуть громче . - говорил в день запуска “прокатного стана Ермакова”, что вы сами выберете время, когда вернетесь Университет. - Прежняя материнская улыбка на ее лице вроде бы каменела.
- В МГУ уже звонили, Игорь Иванович. Вас ждут. - Протягивая на прощанье руку, сказала жестче, что я могу больше в Заречье не появляться. Тот день, о котором говорил Никита Сергеевич, наступает сегодня. - И еще жестче: