Когда через несколько минут Нюра отняла руки от лица, на ее исхлестанном ярым высотным ветром широкоскулом лице не осталось и следа недавнего отчаяния. Зря горячилась! Тут не одну ее обидели, горячкой не проймешь.
Утерев лицо платком, Нюра попросила соседей дать ей карандаш и листочек и написала Игорю Ивановичу записку: “Тихон Инякин сверстал список кандидатов, как бракодел стенку? Посередине заполнил строительным мусором, недоумками - для скрытого маневра…”
Игорь Иванович передал записку Нюры Ермакову, сидевшему неподалеку. Ермаков прочел и… возвел очи горе. Игорь тут же поднялся на трибуну. У него был с собой заранее начертаный план речи.
Скользнув взглядом по рядам, остановился на скучающем лице старика Силантия. Лицо его выражало одну-единственную мысль. Кто ни поднимись на профсоюзную трибуну, ничего нового не скажет. Знаю. Годами так было.
Глубоко задетый этим взглядом, Игорь Иванович резким движением сунул свои записи в карман - ну как старик, теперь станешь меня слушать? - и, обращаясь к президиуму сказал лишь, что просит расширить список для тайного голосования. Рабочие не на словах, а на деле должны осуществить свое священное право выбора лучших из лучших. Со своей стороны он выдвигает кандидатом в постройком подсобницу каменщика Нюру Староверову.
Откуда-то от стены взбешенно прозвучал знакомый, с хрипотцой, голос:
- Ты бы заодно и Тоньку предложил! Всех до кучи!
И еще о чем-то крикнули испуганным голосом, но что именно - Игорь Иванович не расслышал: зал грохнул аплодисментами, каких давно не слышал клуб строителей. Ладони каменщиков издавали при хлопке резкий звук, похожий на щелканье кнута.
В наступившей тишине, в которой слышался лишь отчаянный скрип Чумаковского стула, приставленного к стене,- в грозной, насыщенной ожиданием тишине внезапно прозвучал хриплый бас Силантия. В последнее время старик начал глохнуть, и, как все тугоухие, он разговаривал криком. Силантий прокричал, обращаясь к соседу, сидевшему подле него:
- Лжа профсоюзная никак, Степаныч, получит под ж… коленом?
Зал взорвался хохотом.
За столом президиума никто не смеялся так подчеркнуто самозабвенно, как Тихон Инякин. Он сотрясался всем своим крупным телом, едва не колотился о стол. Но вот из зала донеслось радостное:
- Непотопляемый! Привет ракам…
Рот Тихона был еще разодран смехом, но выпуклые, красные глаза его остановились, губы зашевелились.
Игорь Иванович взглянул на сразу обмякшего Тихона, и в сердце шевельнулось что-то вроде недоумения… и жалости.
Инякин остановил свой испуганный взгляд на Ермакове. Привык к тому, что тот выручит его так же, как он, Тихон не раз выручал управляющего. “Забросит сызнова на стенку “острую кошку”, которая помогет вскарабкаться….”. Скажет Ермаков, по своему обыкновению что-нибудь вроде “Инякин четверть века в нашем тресте. Становой хребет стройки”.
Но Ермаков молчал, сделал какую-то запись на листочке, лежавшем на столе. И Тихона обожгла мысль; Если Ермак не подымет за него руки, а его рука много рук за собой тянет, тогда прощай все. И манна премиальная. И “навар” Чумаковский. Посадят, как когда-то Шурку, голым задом на неструганые доски. Этак рубликов на шестьсот, точно Нюрку без рода и племени.
Тихон Инякин уже не только умственным взором, а казалось, и пальцами, беспокойно ощупывавшими спинку стула, вроде бы сам искал эту острую кошку….
Если б речь! И такую… как огонь, от которого не уйдешь… Как песня.
Но песни не было. Язык Инякина точно одеревенел, разбух. Хоть шерхебелем по нему пройдись, чтоб обузить его, дать ему простору…
Тихон слыхал от своего начитанного братца Зотушки не совсем понятную ему старую истину. “Можно петь о потерянной любви, но нельзя петь о потерянных деньгах”. Кто сказал и к чему, не ведал. Но чутьем ловца душ человеческих, инстинктом проповедника-фарисея, которого он таил в себе, Инякин понял все. И он обратился мыслями к иному.
Чихать хотел он на Чумакова! Да! Ниже плотника не разжалуют. Не в этом суть дела… А вот если Нюрка почует, что Ермаков держит ее руку - с ней не совладать. Разохотится речи произносить, которые в голову ударяют. Что ж тогда будет? Завтра она скажет-и управляющего выбирать?! Как в энтой Югославии. Эдак дай всем волю-волюшку… В государственном масштабе.
Быстро, твердым шагом проходя к авансцене, Тихон Инякин ощущал себя почти спасителем государства.
Он ткнул еще на ходу пальцем по направлению к Силантию, который сидел, оттопырив ладонью ухо, и начал на высокой ноте свою речь, о которой на стройке и по сей день говорят и которую Игорь Иванович, наверное, не забудет до конца своей жизни.
- О чем ты шумел, старый?! Мы с тобой как начинали, вспомни! На своем горбу кирпичи таскали. Не я ль тебя отвозил в больницу, когда ты, земля родная, килу схватил? Мы с тобой клали корпуса на болоте -нам что давали? Пшенку наполовину с мусором.. А масла - ни ни.. Маргаринчиком мазали. А когда клали у вокзала? Сахаринчик. Белый хлеб по воскресеньям - Инякин точно перечислил все, что давали, - каждая стройка запечатлелась ему лишь тем, что там давали, сколько платили, каков был харч.
- Ты, Силан, с первой женой всю жизню промучился где? В палатах на сто двадцать душ. За занавесочкой детишек нянчил, растил. На плиту, бывало, котелков наставят- череду не дождешься. Жене твоей и пятидесяти не было, когда она померла, царство ей небесное? Скольким детишкам твоим я гроба сколачивал. - Инякин словно бы утер ладонью слезы.
И уж совсем иным тоном:
- А Нюрка Староверова?!. Она так начинает, как ты?! Как Чумаков, который беспризорником в котлах спал. Как я, который с голодухи в кулак свистел. Мы век прожили, слаще краденой в чужом огороде морковки ничего не видели. Мы начинали - слезьми обливались.
А Нюрка шумливая?! Спит в холе-неге, паровое отопление. Вот какая лошадь замеcто нее кирпичи носит - Он еще долго сравнивал, что было на стройке раньше и как теперь.
- Нынче Нюрка позволяет себе даже Сергею Сергеечу, который ее в люди вывел, такое говорить…Распавлинилась пава!
Игорь Иванович видел, здесь, на профсоюзном собрании, ожила та хитрая, настоянная на полуправде демагогия “шибко партийного” иезуита, которой он хлебнул некогда вдосталь…
Рабочих не проведешь цитатной окрошкой или философским тяжкомыслием. Они отмахнутся от всего этого и потребуют ясности. Здесь же все было яснее ясного. Близкая каменщикам по лексике и духу (“свой говорит, такой же рабочий”), излившаяся как бы из самого сердца, речь Тихона казалась самой правдой. Правдой дышало каждое слово, каждая пауза.
В самом деле, кто мог сомневаться в том, что раньше жили хуже, теперь лучше! Что ныне куда -бОльшие, чем, к примеру, в 1913 году, урожаи, больше возводят электростанций, строят домов! Как клин вышибают клином, так Тихон Инякин пытался вышибить чистой, червонного золота правдой другую, опасную для него правду - о “непотопляемых”.
Игорь Иванович с ненавистью взглянул на Тихона, стоявшего в профиль к нему. Профиль напоминал негатив: волосы белые, лицо темное.
“Все наоборот! - Игорь Иванович почувствовал холодок между лопатками. - Лицо, волосы. Жизненная устремленность… Вот тебе и малограмотный плотник! Куда до него университетским витиям! Оборотень”.
- Раньше-то было, - продолжал Тихон со страстью приговоренного, то криком, то полушепотом, - а теперь какие времена наступают. На всех перекрестках Москвы можно прочитать предвиденье Никиты Сергеевича Хрущева: ” Все дороги ведут к коммунизму!”
Нюра, неожиданно для самой себя, выкричала вдруг и свою боль и боль своего Шуры, о чем узнала вовсе не от него, а от Тони.
- А дороги туда с фонарями?!
Игорь Иванович насторожился: ну, вот… начнется инякинская демагогия. Де, над кем и над чем позволяет иронизировать политически темная Нюра…
Но ничего этого не произошло.
По тому, как дружно, облегченно строители засмеялись, как заговорили разом, перебивая друг друга, крича что-то Инякину, махая в его сторону рукой, чувствовалось, что у каждого с души точно камень свалился. К Нюре тянулись сразу с обеих сторон -и Александр, и Тоня; она отбивалась от них, смеясь чему-то. Платок с ее головы сбился на плечи.