Мое первое впечатление от темной пустоты было — тишина. Потом я начал различать в ней тихие звуки, приглушенный расстоянием перестук лапок грызунов, отчаянный визг маленького существа, попавшего в зубы большому.
Я думал о многом: жили бы крысы в этом месте, если бы в части его не обитали люди? Думаю, вероятно, да, потому что крысы — существа, выживающие благодаря приспособляемости, над землей и под землей, в местах, обеспечивающих им существование, скрытое для всех, кроме самих себя и кошачьей угрозы, которая для них то же самое, что Моизи называет «внезапное метро» для людей. У меня отвращение к крысам и прочим грызунам, хотя я обожаю их хитрость и их упорство при всех обстоятельствах и во все времена года. Думаю, они соревнуются с насекомыми и микробами за право пережить человека на этой земле. Я подумал о микробах, о венерических видах, потому что Лэнс дважды меня заражал гонококками, а еще лобковыми вшами. У меня в бесплатной клинике дважды брали на анализ мазки из члена и заднего прохода, и этот опыт был для меня таким же оскорбительным и ужасным, как и пребывание на Губернаторском острове, а что касается лобковых вшей, то я никогда не чувствовал себя так отвратительно. Я ничего не слышал об их существовании, пока они у меня не появились и Лэнс не объяснил мне, что это такое. Он раскаивался из-за них, но защищал свою потребность в сексе во время турне с шоу на льду.
— Малыш, если ты научишься кататься, я возьму тебя в шоу и буду самым верным любовником на свете, но пока ты заявляешь, что твои лодыжки слишком слабы для фигурного катания, а я гиперсексуальный кот, то время от времени мне придется заражать тебя лобковыми вшами и триппером. Ты же знаешь, я не специально, просто потому, что я гиперсексуален, и если в полночь оказываюсь на улице и приближаюсь к симпатичному длинноволосому мальчику, то это как зов природы, от которого никому с пищеварительным и мочеполовым трактами не отмахнуться.
— Лэнс, ты рационализируешь недостатки твоей природы.
— Малыш, ты же знаешь, они летят на меня как мухи, я не вру, точно, как мухи.
— Так носи с собой в кармане спрей против мух, когда ночью выходишь на улицу, или утешай свое либидо фантазиями, как делаю я, когда ты гастролируешь.
— Что ты понимаешь под утешением либидо фантазиями? Как ты это делаешь?
— Я думаю о тебе и ласкаю свое тело по ночам, иногда зажигаю свечу и смотрю на твою фотографию в трико.
— И мастурбируешь?
— Нет. От этого секс теряет чувства, это грязная привычка, я просто фантазирую, что ты меня ласкаешь, везде-везде, пока не засыпаю.
Он подержал меня в замке своих ног, а потом сказал:
— Иногда мне кажется, что мне тебя послал сам Бог.
Он заставил меня встать, вытащил из своего багажа бутылку под названием «А-200» с бледно-зеленой жидкостью, которую медленно и тщательно втер в мои лобковые волосы, вокруг гениталий, подмышками, и даже в легкий пушок, окружающий мои соски. Укусы перестали чесаться, и возникло холодное и успокаивающее ощущение. Очевидно, эта штука мгновенно убивает паразитов, а я чуть не кончил от манипуляций его пальцев.
— А теперь то же самое сделай мне.
Я так же медленно и тщательно промассировал его этой волнующе холодной жидкостью, «А-200», и когда я натирал ему яйца, громадные, как у мула, я внезапно прошептал ему:
— Я сейчас кончу.
— Быстрее, быстрее, давай его мне!
*
Иногда трудно провести границу между правдивым отчетом о своей любовной жизни и тем, что называют сладострастием, но я не могу перестать писать сейчас, на последних страницах «голубой сойки», которая может оказаться моей самой последней «голубой сойкой».
Я вам говорил уже, что выходил за пределы увешанного крючками прямоугольника любви. Эту любовь называют извращенной, поэтому, в соответствии с «их» определением, время от времени приходится выходить за его пределы, особенно когда эти пределы не имеют никаких окон, ты находишься в них один, и хочешь видеть, не брезжит ли свет.
Глупо было надеяться увидеть его, потому что все еще стояли зимние волчьи часы.
Я постоял там, и от моего присутствия крысы замерли, как, говорят, иногда замирают употребляющие сильные наркотики после приема своей дозы.
Потом я повернулся на каблуках и сквозь щель в фанере, что отделяла прямоугольник с крючками от безлюдной пустоты остального склада, проскользнул обратно, еще раз удивившись, почему его до сих пор не приговорили и не снесли, раз так давно не используют, если не считать меня и двух моих любовников.
Я криво усмехнулся и сказал. «Бог их простит за…»
Потом я сел и сказал: «Это памятник живому негру на льду».
Потом, как кукушка, что кукует трижды, я вслух прочитал последнюю строчку стихотворения, которое когда-то знал:
«Мальчишки, как занозы в сердце».
Я вспомнил, что в стихотворении речь шла и о девчонках, и о мужчинах, но не смог вспомнить, что говорилось о них, кроме того, что там было больше лести и меньше чувства.
Но чувство было болью, а боль была мучительна, и в третий раз в своей жизни я серьезно взвесил все за и против — не покончить ли с собой, и каким способом это лучше сделать.
(Два других раза? Когда меня привезли на остров на Ист-ривер, а в первый раз — когда Лэнс заразил меня тем желтым насморком, что подхватил где-то на далекой улице.)
Покончить с собой.
На острове на Ист-ривер я подумывал о вскрытии вен, но там совершенно нечем было их вскрывать, потому что у меня конфисковали очки, наручные часы, все стеклянное и все острое, кроме моего желания увидеть Лэнса, оно было достаточно сильным, чтобы пустить кровь, но не было материальным.
Во времена того «насморка» я больше думал о воде, скорее всего потому, что мне вспомнился старый баптистский гимн под названием «Омытый в крови агнца». (Мать обычно пела его в церкви так страстно, что люди с испуганными глазами оборачивались, чтобы посмотреть на нее.)
Это напомнило мне еще одно стихотворение, касающееся мальчиков, снова всего одну строчку:
«Они предлагают свои глаза, как испуганные цветы».
(Речь идет о мальчиках на углах улиц.)
Помню, как я сказал поэту: «Я думаю, они предлагают свои глаза, как сломанные костыли».
И он ответил: «Это потому, что ты негативист по природе».
Было ли это правдой? Если честно — я так не думаю. Даже теперь, когда я гляжу на следующую страницу «голубой сойки» и ее бледно-голубые параллельные линии, еще не исчерканные карандашом, мне кажется, смотреть на уродство — не пессимизм, как и на голую красоту, хотя, как Миллей[19] и Эвклид, я предпочитаю второе.
И вот эта следующая страница «голубой сойки» изнасилована карандашом, и это больше не голая красота…
*
Я не единственный писатель в роду моей семьи с материнской стороны. Моя бабушка Урсула Филипс была вдовой очень красивого и элегантного молодого джентльмена, на которого «внезапное метро» наехало, когда ему было двадцать семь лет. По современным стандартам этой восточной столицы его достижения в области литературы нельзя назвать поразительными, разве что в шутку. Его карьера была как метеор. Он вспыхнул на литературном небосклоне в возрасте двадцати двух лет и рухнул замертво через пять лет, обгорелые остатки прекрасного юноши, физическим данным которого, если верить бабушке Урсуле, мог бы позавидовать сам Аполлон: сильное и стройное тело, безупречная кожа, большие глаза не то синего, не то зеленого цвета с тяжелыми ресницами.
— Некоторые обвиняли его в том, что он употребляет косметику, — сказала она мне, — но можешь мне поверить, все, что он носил, это легкий одеколон под названием «Вежеталь сиреневый».
Когда бабушка Урсула сказала это мне, я засмеялся:
— Ба, ты хочешь сказать, что он ходил совершенно голым, если не считать легкого одеколона?
Она хлопнула меня по ушам и сказала: