XIV
, Каторза. Вокруг, с лицом, что равно годится быть и лицом и ягодицей, задолицая полиция. И краске и песне душа глуха, как корове цветы среди луга. Этика, эстетика и прочая чепуха — просто — его женская прислуга. Его и рай и преисподняя — распродает старухам дырки от гвоздей креста господня и перо хвоста святого духа. Наконец, и он перерос себя, за него работает раб. Лишь наживая, жря и спя, капитализм разбух и обдряб. Обдряб и лег у истории на пути в мир, как в свою кровать. Его не объехать, не обойти, единственный выход — взорвать! Знаю, лирик скривится горько, критик ринется хлыстиком выстегать: – А где ж душа?! Да это ж — риторика! Поэзия где ж? Одна публицистика!! — Капитализм — неизящное слово, куда изящней звучит — «соловей», но я возвращусь к нему снова и снова. Строку агитаторским лозунгом взвей. Я буду писать и про то и про это, но нынче не время любовных ляс. Я всю свою звонкую силу поэта тебе отдаю, атакующий класс. Пролетариат — неуклюже и узко тому, кому коммунизм – западня. Для нас это слово — могучая музыка, могущая мертвых сражаться поднять. Этажи уже заёжились, дрожа, клич подвалов подымается по этажам: — Мы прорвемся небесам в распахнутую синь. Мы пройдем сквозь каменный колодец. Будет. С этих нар рабочий сын — пролетариатоводец. — Им уже земного шара мало. И рукой, отяжелевшей от колец, тянется упитанная туша капитала ухватить чужой горлец. Идут, железом клацая и лацкая. – Убивайте! Двум буржуям тесно! — Каждое село — могила братская, города — завод протезный. Кончилось — столы накрыли чайные. Пирогом победа на столе. – Слушайте могил чревовещание, кастаньеты костылей! Снова нас увидите в военной яви. Эту время не простит вину. Он расплатится, придет он и объявит вам и вашинской войне войну! — Вырастают на земле слезы озёра, слишком непролазны крови топи. И клонились одиночки-фантазеры над решением немыслимых утопий. Голову об жизнь разбили филантропы. Разве путь миллионам — филантропов тропы? И уже бессилен сам капиталист, так его машина размахалась, — строй его несет, как пожелтелый лист, кризисов и забастовок х’аос. — В чей карман стекаем золотою лавой? С кем идти и на кого пенять? — Класс миллионоглавый напрягает глаз — себя понять. Время часы капитала крало, побивая прожекторов яркость. Время родило брата Карла — старший ленинский брат Маркс. Маркс! Встает глазам седин портретных рама. Как же жизнь его от представлений далека! Люди видят замурованного в мрамор, гипсом холодеющего старика. Но когда революционной тропкой первый делали рабочие шажок, о, какой невероятной топкой сердце Маркс и мысль свою зажег! Будто сам в заводе каждом стоя стоймя, будто каждый труд размозоливая лично, грабящих прибавочную стоимость за руку поймал с поличным. Где дрожали тельцем, не вздымая глаз свой даже до пупа биржевика-дельца, Маркс повел разить войною классовой золотого, до быка доросшего тельца. Нам казалось — в коммунизмовы затоны только волны случая закинут нас юля. Маркс раскрыл истории законы, пролетариат поставил у руля. Книга Маркса не набора гранки, не сухие цифр столбцы — Маркс рабочего поставил на ноги и повел колоннами стройнее цифр. Вел и говорил: — сражаясь, лягте, дело — корректура выкладкам ума. Он придет, придет великий практик, поведет полями битв, а не бумаг! — Жерновами дум последнее меля и рукой дописывая восковой, знаю, Марксу виделось видение Кремля и коммуны флаг над красною Москвой. Назревали, зрели дни, как дыни, пролетариат взрослел и вырос из ребят. Капиталовы отвесные твердыни валом размывают и дробят. У каких-нибудь годов на расстоянии сколько гроз гудит от нарастаний. Завершается восстанием гнева нарастание, нарастают революции за вспышками восстаний. Крут буржуев озверевший норов. Тьерами растерзанные, воя и стеная, тени прадедов, парижских коммунаров, и сейчас вопят парижскою стеною: – Слушайте, товарищи! Смотрите, братья! Горе одиночкам — выучьтесь на нас! Сообща взрывайте! Бейте партией! Кулаком одним собрав рабочий класс. — Скажут: «Мы вожди», а сами — шаркунами? За речами шкуру распознать умей! Будет вождь такой, что мелочами с нами — хлеба проще, рельс прямей. Смесью классов, вер, сословий и наречий на рублях колес землища двигалась. Капитал ежом противоречий рос вовсю и креп, штыками иглясь. Коммунизма призрак по Европе рыскал, уходил и вновь маячил в отдаленьи… По всему по этому в глуши Симбирска родился обыкновенный мальчик Ленин. * * * Я знал рабочего. Он был безграмотный. Не разжевал даже азбуки соль. Но он слышал, как говорил Ленин, и он знал – всё. Я слышал рассказ крестьянина-сибирца. Отобрали, отстояли винтовками и раем разделили селеньице. Они не читали и не слышали Ленина, но это были ленинцы. Я видел горы — на них и куст не рос. Только тучи на скалы упали ничком. И на сто верст у единственного горца лохмотья сияли ленинским значком. Скажут — это о булавках ахи. Барышни их вкалывают из кокетливых причуд. Не булавка вколота — значком прожгло рубахи сердце, полное любовью к Ильичу. Этого не объяснишь церковными славянскими крюками, и не бог ему велел — избранник будь! Шагом человеческим, рабочими руками, собственною головой прошел он этот путь. Сверху взгляд на Россию брось — рассинелась речками, словно разгулялась тысяча розг, словно плетью исполосована. Но синей, чем вода весной, синяки Руси крепостной. Ты с боков на Россию глянь — и куда глаза ни кинь, упираются небу всклянь горы, каторги и рудники. Но и каторг больнее была у фабричных станков кабала. Были страны богатые более, красивее видал и умней. Но земли с еще большей болью не довиделось видеть мне. Да, не каждый удар сотрешь со щеки. Крик крепчал: – Подымайтесь за землю и волю вы! — И берутся бунтовщики-одиночки за бомбу и за револьвер. Хорошо в царя вогнать обойму! Ну, а если только пыль взметнешь у колеса?! Подготовщиком цареубийства пойман брат Ульянова, народоволец Александр. Одного убьешь — другой во весь свой пыл пытками ушедших переплюнуть тужится. И Ульянов Александр повешен был тысячным из шлиссельбуржцев. И тогда сказал Ильич семнадцатигодовый — это слово крепче клятв солдатом поднятой руки: — Брат, мы здесь тебя сменить готовы, победим, но мы пойдем путем другим! — Оглядите памятники — видите героев род вы? Станет Гоголем, а ты венком его величь. Не такой — чернорабочий, ежедневный подвиг на плечи себе взвалил Ильич. Он вместе, учит в кузничной пасти, как быть, чтоб зарплата взросла пятаком. Что делать, если дерется мастер. Как быть, чтоб хозяин поил кипятком. Но не мелочь целью в конце: победив, не стой так над одной сметённой лужею. Социализм – цель. Капитализм – враг. Не веник — винтовка оружие. Тысячи раз одно и то же он вбивает в тугой слух, а назавтра друг в друга вложит руки понявших двух. Вчера – четыре, сегодня – четыреста. Таимся, а завтра в открытую встанем, и эти четыреста в тысячи вырастут. Трудящихся мира подымем восстанием. Мы уже не тише вод, травинок ниже — гнев трудящихся густится в туче. Режет молниями Ильичевых книжек. Сыпет градом прокламаций и летучек. Бился об Ленина темный класс, тёк от него в просветленьи, и, обданный силой и мыслями масс, с классом рос Ленин. И уже превращается в быль то, в чем юношей Ленин клялся: – Мы не одиночки, мы — союз борьбы за освобождение рабочего класса. — Ленинизм идет все далее и более вширь учениками Ильичевой выверки. Кровью вписан героизм подполья в пыль и в слякоть бесконечной Володимирки. Нынче нами шар земной заверчен. Даже мы, в кремлевских креслах если, — скольким вдруг из-за декретов Нерчинск кандалами раззвенится в кресле! Вам опять напомню птичий путь я. За волчком — трамваев электрическая рысь. Кто из вас решетчатые прутья не царапал и не грыз?! Лоб разбей о камень стенки тесной — за тобою смыли камеру и замели. «Служил ты недолго, но честно на благо родимой земли». Полюбилась Ленину в какой из ссылок этой песни траурная сила? Говорили — мужичок своей пойдет дорогой, заведет социализм бесхитростен и прост. Нет, и Русь от труб становится стор’огой. Город дымной бородой оброс. Не попросят в рай — пожалуйста, войдите — через труп буржуазии коммунизма шаг. Ста крестьянским миллионам пролетариат водитель. Ленин — пролетариев вожак. Понаобещает либерал или эсерик прыткий, сам охочий до рабочих шей, — Ленин фразочки с него пооборвет до нитки, чтоб из книг сиял в дворянском нагише. И нам уже не разговорцы досужие, что-де свобода, что люди братья, — мы в Марксовом всеоружии одна на мир большевистская партия. Америку пересекаешь в экспрессном купе, идешь Чухломой — тебе в глаза вонзается теперь РКП и в скобках маленькое «б». Теперь на Марсов охотится Пулково, перебирая небесный ларчик. Но миру эта строчная буква в сто крат красней, грандиозней и ярче. Слова у нас до важного самого в привычку входят, ветшают, как платье. Хочу сиять заставить заново величественнейшее слово «ПАРТИЯ». Единица! Кому она нужна?! Голос единицы тоньше писка. Кто ее услышит? — Разве жена! И то если не на базаре, а близко. Партия — это единый ураган, из голосов спрессованный тихих и тонких, от него лопаются укрепления врага, как в канонаду от пушек перепонки. Плохо человеку, когда он один. Горе одному, один не воин — каждый дюжий ему господин, и даже слабые, если двое. А если в партию сгрудились малые — сдайся, враг, замри и ляг! Партия — рука миллионопалая, сжатая в один громящий кулак. Единица – вздор, единица – ноль, один — даже если очень важный — не подымет простое пятивершковое бревно, тем более дом пятиэтажный. Партия — это миллионов плечи, друг к другу прижатые туго. Партией стройки в небо взмечем, держа и вздымая друг друга. Партия — спинной хребет рабочего класса. Партия — бессмертие нашего дела. Партия – единственное, что мне не изменит. Сегодня приказчик, а завтра царства стираю в карте я. Мозг класса, дело класса, сила класса, слава класса — вот что такое партия. Партия и Ленин — близнецы-братья — кто более матери-истории ценен? Мы говорим Ленин, подразумеваем — партия, мы говорим партия, подразумеваем — Ленин. Еще горой коронованные главы, и буржуи чернеют, как вороны в зиме, но уже горение рабочей лавы по кратеру партии рвется из-под земель. Девятое января. Конец гапонщины. Падаем, царским свинцом косимы. Бредня о милости царской прикончена с бойней Мукденской, с треском Цусимы. Довольно! Не верим разговорам посторонним. Сами с оружием встали пресненцы. Казалось — сейчас покончим с троном, за ним и буржуево кресло треснется. Ильич уже здесь. Он изо дня н’а день проводит с рабочими пятый год. Он рядом на каждой стоит баррикаде, ведет всего восстания ход. Но скоро прошла лукавая вестийка — «свобода». Бантики люди надели, царь на балкон выходил с манифестиком. А после «свободной» медовой недели речи, банты и пения плавные пушечный рев покрывает басом: по крови рабочей пустился в плавание царев адмирал, каратель Дубасов. Плюнем в лицо той белой слякоти, сюсюкающей о зверствах Чека! Смотрите, как здесь, связавши за локти, рабочих насмерть секли по щекам. Зверела реакция. Интеллигентчики ушли от всего и всё изгадили. Заперлись дома, достали свечки, ладан курят — богоискатели. Сам заскулил товарищ Плеханов: – Ваша вина, запутали, братцы! Вот и пустили крови лохани! Нечего зря за оружие браться. — Ленин в этот скулеж недужный врезал голос бодрый и зычный: – Нет, за оружие браться нужно, только более решительно и энергично. Новых восстаний вижу день я. Снова подымется рабочий класс. Не защита — нападение стать должно лозунгом масс. — И этот год в кровавой пене и эти раны в рабочем стане покажутся школой первой ступени в грозе и буре грядущих восстаний. И Ленин снова в своем изгнании готовит нас перед новой битвой. Он учит и сам вбирает знание, он партию вновь собирает разбитую. Смотри — забастовки вздымают год, еще — и к восстанию сумеешь сдвинуться ты. Но вот из лет подымается страшный четырнадцатый. Так пишут — солдат-де раскурит трубку, балакать пойдет о походах древних, но эту всемирнейшую мясорубку к какой приравнять к Полтаве, к Плевне?! Империализм во всем оголении — живот наружу, с вставными зубами, и море крови ему по колени — сжирает страны, вздымая штыками. Вокруг него его подхалимы — патриоты — приспособились Вовы — пишут, руки предавшие вымыв: — Рабочий, дерись до последней крови! — Земля — горой железного лома, а в ней человечья рвань и рваль. Среди всего сумасшедшего дома трезвый встал один Циммервальд. Отсюда Ленин с горсточкой товарищей встал над миром и поднял над мысли ярче всякого пожарища, голос громче всех канонад. Оттуда — миллионы канонадою в уши, стотысячесабельной конницы бег, отсюда, против и сабель и пушек, — скуластый и лысый один человек. – Солдаты! Буржуи, предав и продав, к туркам шлют, за Верден, на Двину. Довольно! Превратим войну народов в гражданскую войну! Довольно разгромов, смертей и ран, у наций нет никакой вины. Против буржуазии всех стран подымем знамя гражданской войны! — Думалось: сразу пушка-печка чихнет огнем и сдунет гнилью, потом поди, ищи человечка, поди, вспоминай его фамилию. Глоткой орудий, шипевших и вывших, друг другу страны орут — на колени! Додрались, и вот никаких победивших — один победил товарищ Ленин. Империализма прорва! Мы истощили терпенье ангельское. Ты восставшею Россией прорвана от Тавриза и до Архангельска. Империя — это тебе не к’ура! Клювастый орел с двухглавою властью. А мы, как докуренный окурок, просто сплюнули их династью. Огромный, покрытый кровавою ржою, народ, голодный и голоштанный, к Советам пойдет или будет буржую таскать, как и встарь, из огня каштаны? — Народ разорвал оковы царьи, Россия в буре, Россия в грозе, — читал Владимир Ильич в Швейцарии, дрожа, волнуясь над кипой газет. Но что по газетным узнаешь клочьям? На аэроплане прорваться б ввысь, туда, на помощь к восставшим рабочим, — одно желанье, единая мысль. Поехал, покорный партийной воле, в немецком вагоне, немецкая пломба. О, если бы знал тогда Гогенцоллерн, что Ленин и в их монархию бомба! Питерцы всё еще всем на радость лобзались, скакали детишками малыми, но в красной ленточке, слегка припарадясь, Невский уже кишел генералами. За шагом шаг — и дойдут до точки, дойдут и до полицейского свиста. Уже начинают казать коготочки буржуи из лапок своих пушистых. Сначала мелочь — вроде мальков. Потом повзрослев — от шпротов до килечек. Потом Дарданельский в девичестве Милюков, за ним с коронацией прет Михаильчик. Премьер не власть — вышивание гладью! Это тебе не грубый нарком. Прямо девушка — иди и гладь ее! Истерики закатывает, поет тенорком. Еще не попало нам и росинки от этих самых февральских свобод, а у оборонцев — уже хворостинки — «марш, марш на фронт, рабочий народ». И в довершение пейзажа славненького, нас предававшие и до и потом, вокруг сторожами эсеры да Савинковы, меньшевики — ученым котом. И в город, уже заплывающий салом, вдруг оттуда, из-за Невы, с Финляндского вокзала по Выборгской загрохотал броневик. И снова ветер свежий, крепкий валы революции поднял в пене. Литейный залили блузы и кепки. «Ленин с нами! Да здравствует Ленин!» – Товарищи! — и над головами первых сотен вперед ведущую руку выставил. – Сбросим эсдечества обветшавшие лохмотья. Долой власть соглашателей и капиталистов! Мы — голос воли низа, рабочего низа всего света. Да здравствует партия, строящая коммунизм, да здравствует восстание за власть Советов! — Впервые перед толпой обалделой здесь же, перед тобою, близ, встало, как простое делаемое дело, недосягаемое слово — «социализм». Здесь же, из-за заводов гудящих, сияя горизонтом во весь свод, встала завтрашняя коммуна трудящихся — без буржуев, без пролетариев, без рабов и господ. На толщь окрутивших соглашательских веревок слова Ильича ударами топора. И речь прерывало обвалами рева: «Правильно, Ленин! Верно! Пора!» Дом Кшесинской, за дрыгоножество подаренный, нынче — рабочая блузница. Сюда течет фабричное множество, здесь закаляется в ленинской кузнице. «Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй». Уж лезет к сидящим в хозяйском стуле — как живете да что жуете? Примериваясь, в июле за горло потрогали и за животик. Буржуевы зубья ощерились разом. — Раб взбунтовался! Плетями, да в кровь его! — И ручку Керенского водят приказом — на мушку Ленина! И партия снова ушла в подполье. Ильич на Разливе, Ильич в Финляндии. Но ни чердак, ни шалаш, ни поле вождя не дадут озверелой банде их. Ленина не видно, но он близ. По тому, работа движется как, видна направляющая ленинская мысль, видна ведущая ленинская рука. Словам Ильичевым — лучшая почва: падают, сейчас же дело растя, и рядом уже с плечом рабочего — плечи миллионов крестьян. И когда осталось на баррикады выйти, день наметив в ряду недель, Ленин сам явился в Питер: — Товарищи, довольно тянуть канитель! Гнет капитала, голод-уродина, войн бандитизм, интервенция в’орья — будет! — покажутся белее родинок на теле бабушки, древней истории. — И оттуда, на дни оглядываясь эти, голову Ленина взвидишь сперва. Это от рабства десяти тысячелетий к векам коммуны сияющий перевал. Пройдут года сегодняшних тягот, летом коммуны согреет лета, и счастье сластью огромных ягод дозреет на красных октябрьских цветах. И тогда у читающих ленинские веления, пожелтевших декретов перебирая листки, выступят слезы, выведенные из употребления, и кровь волнением ударит в виски. Когда я итожу то, что прожил, и роюсь в днях — ярчайший где, я вспоминаю одно и то же — двадцать пятое, первый день. Штыками тычется чирканье молний, матросы в бомбы играют, как в мячики. От гуда дрожит взбудораженный Смольный. В патронных лентах внизу пулеметчики. – Вас вызывает товарищ Сталин. Направо третья, он там. – Товарищи, не останавливаться! Чего стали? В броневики и на почтамт! – Есть! — повернулся и скрылся скоро, и только на ленте у флотского под лампой блеснуло — «Аврора». Кто мчит с приказом, кто в куче спорящих, кто щелкал затвором на левом колене. Сюда с того конца коридорища бочком пошел незаметный Ленин. Уже Ильичей поведенные в битвы, еще не зная его по портретам, толкались, орали, острее бритвы солдаты друг друга крыли при этом. И в этой желанной железной буре Ильич, как будто даже заспанный, шагал, становился и глаз, сощуря, вонзал, заложивши руки за спину. В какого-то парня в обмотках, лохматого, уставил без промаха бьющий глаз, как будто сердце с-под слов выматывал, как будто душу тащил из-под фраз. И знал я, что все раскрыто и понято и этим глазом наверное выловится — и крик крестьянский, и вопли фронта, и воля нобельца, и воля путиловца. Он в черепе сотней губерний ворочал, людей носил до миллиардов полутора. Он взвешивал мир в течение ночи, а утром: —Всем! Всем! Всем это – фронтам, кровью пьяным, рабам всякого рода, в рабство богатым отданным. — Власть Советам! Земля крестьянам! Мир народам! Хлеб голодным! — Буржуи прочли – погодите, выловим, — животики пятят доводом веским — ужо им покажут Духонин с Корниловым, покажут ужо им Гучков с Кер’енским. Но фронт без боя слова эти взяли — деревня и город декретами залит, и даже безграмотным сердце прожег. Мы знаем, не нам, а им показали, какое такое бывает «ужо». Переходило от близких к ближним, от ближних дальним взрывало сердца: «Мир хижинам, война, война, война дворцам!» Дрались в любом заводе и цехе, горохом из городов вытряхивали, а сзади шаганье октябрьское метило вехи пылающих дворянских усадеб. Земля — подстилка под ихними порками, и вдруг ее, как хлебища в узел, со всеми ручьями ее и пригорками крестьянин взял и зажал, закорузел. В очках манжетщики, злобой похаркав, ползли туда, где царство да графство. Дорожка скатертью! Мы и кухарку каждую выучим управлять государством! Мы жили пока производством ротаций. С окопов летело в немецкие уши: – Пора кончать! Выходите брататься! — И фронт расползался в улитки теплушек. Такую ли течь загородите горстью? Казалось — наша лодчонка кренится — Вильгельмов сапог, Николаева шпористей, сотрет Советской страны границы. Пошли эсеры в плащах распашонкой, ловили бегущих в свое словоблудьище, тащили по-рыцарски глупой шпажонкой красиво сразить броневые чудища! Ильич петушившимся крикнул: – Ни с места! Пусть партия взвалит и это бремя. Возьмем передышку похабного Бреста. Потеря – пространство, выигрыш – время. — Чтоб не передохнуть нам в передышку, чтоб знал — запомнят удары мои, себя не муштровкой — сознанием вышколи, стройся рядами Красной Армии. Историки с гидрой плакаты выдерут – чи эта гидра была, чи нет? — а мы знавали вот эту гидру в ее натуральной величине. «Мы смело в бой пойдем за власть Советов и, как один, умрем в борьбе за это!» Деникин идет. Деникина выкинут, обрушенный пушкой подымут очаг. Тут Врангель вам — на смену Деникину. Барона уронят — уже Колчак. Мы жрали кору, ночевка – болотце, но шли миллионами красных звезд, и в каждом – Ильич, и о каждом заботится на фронте в одиннадцать тысяч верст. Одиннадцать тысяч верст окружность, а сколько вдоль да поперек! Ведь каждый дом атаковывать нужно, каждый врага в подворотнях берег. Эсер с монархистом шпионят бессонно — где жалят змеей, где рубят сплеча. Ты знаешь путь на завод Михельсона? Найдешь по крови из ран Ильича. Эсеры целят не очень верно — другим концом да себя же в бровь. Но бомб страшнее и пуль револьверных осада голода, осада тифов. Смотрите — кружат над крошками мушки, сытней им, чем нам в осьмнадцатом году, — простаивали из-за осьмушки сутки в улице на холоду. Хотите сажайте, хотите травите — завод за картошку — кому он не жалок! И десятикорпусный судостроитель пыхтел и визжал из-за зажигалок. А у кулаков и масло и пышки. Расчет кулаков простой и верненький — запрячь хлеба да зарой в кубышки николаевки да к’еренки. Мы знаем — голод сметает начисто, тут нужен зажим, а не ласковость воска, и Ленин встает сражаться с кулачеством и продотрядами и продразверсткой. Разве в этакое время слово «демократ» набредет какой головке дурьей?! Если бить, так чтоб под ним панель была мокра: ключ побед — в железной диктатуре. Мы победили, но мы в пробоинах: машина стала, обшивка — лохмотья. Валы обломков! Лохмотьев обойных! Идите залейте! Возьмите и смойте! Где порт? Маяки поломались в порту, кренимся, мачтами волны крестя! Нас опрокинет — на правом борту в сто миллионов груз крестьян. В восторге враги заливаются воя, но так лишь Ильич умел и мог — он вдруг повернул колесо рулевое сразу на двадцать румбов вбок. И сразу тишь, дивящая даже; крестьяне подвозят к пристани хлеб. Обычные вывески – купля — – продажа — – нэп. Прищурился Ленин: – Чинитесь пока чего, аршину учись, не научишься — плох. — Команду усталую берег покачивал. Мы к буре привыкли, что за подвох? Залив Ильичем указан глубокий и точка смычки-причала найдена, и плавно в мир, строительству в доки, вошла Советских республик громадина. И Ленин сам где железо, где дерево носил чинить пробитое место. Стальными листами вздымал и примеривал кооперативы, лавки и тресты. И снова становится Ленин штурман, огни по бортам, впереди и сзади. Теперь от абордажей и штурма мы перейдем к трудовой осаде. Мы отошли, рассчитавши точно. Кто разложился — на берег за ворот. Теперь вперед! Отступленье окончено. РКП, команду на борт! Коммуна – столетия, что десять лет для ней? Вперед — и в прошлом скроется нэпчик. Мы двинемся во сто раз медленней, зато в миллион прочней и крепче. Вот этой мелкобуржуазной стихии еще колышется мертвая зыбь, но, тихие тучи молнией выев, уже — нарастанье всемирной грозы. Враг сменяет врага поределого, но будет — над миром зажжем небеса — но это уже полезней проделывать, чем об этом писать. Теперь, если пьете и если едите, на общий завод ли идем с обеда, мы знаем — пролетариат – победитель, и Ленин — организатор победы. От Коминтерна до звонких копеек, серпом и молотом в новой меди, одна неписаная эпопея — шагов Ильича от победы к победе. Революции — тяжелые вещи, один не подымешь — согнется нога. Но Ленин меж равными был первейший по силе воли, ума рычагам. Подымаются страны одна за одной — рука Ильича указывала верно: народы — черный, белый и цветной — становятся под знамя Коминтерна. Столпов империализма непреклонные колонны — буржуи пяти частей света, вежливо приподымая цилиндры и короны, кланяются Ильичевой Республике Советов. Нам не страшно усилие ничье, мчим вперед паровозом труда… и вдруг стопудовая весть — с Ильичем удар. * * * Если бы выставить в музее плачущего большевика, весь день бы в музее торчали ротозеи. Еще бы — такое не увидишь и в века! Пятиконечные звезды выжигали на наших спинах панские воеводы. Живьем, по голову в землю, закапывали нас банды Мамонтова. В паровозных топках сжигали нас японцы. рот заливали свинцом и оловом. отрекитесь! – ревели, но из горящих глоток лишь три слова: – Да здравствует коммунизм! — Кресло за креслом, ряд в ряд эта сталь железо это вваливалось двадцать второго января в пятиэтажное здание Съезда Советов. Усаживались, кидались усмешкою, решали походя мелочь дел. Пора открывать! Чего они мешкают? Чего президиум, как вырубленный, поредел? Отчего глаза краснее ложи? Что с Калининым? Держится еле. Несчастье? Какое? Быть не может? А если с ним? Нет! Неужели? Потолок на нас пошел снижаться вороном. Опустили головы — еще нагни! Задрожали вдруг и стали черными люстр расплывшихся огни. Захлебнулся клокольчика ненужный щелк. Превозмог себя и встал Калинин. Слезы не сжуешь с усов и щек. Выдали. Блестят у бороды на клине. Мысли смешались, голову мнут. Кровь в виски, клокочет в вене: – Вчера в шесть часов пятьдесят минут скончался товарищ Ленин! Этот год видал, чего не взвидят сто. День векам войдет в тоскливое преданье. Ужас из железа выжал стон. По большевикам прошло рыданье. Тяжесть страшная! Самих себя же выволакивали волоком. Разузнать — когда и как? Чего таят! В улицы и в переулки катафалком плыл Большой театр. Радость ползет улиткой. У горя бешеный бег. Ни солнца, ни льдины слитка — всё сквозь газетное ситко черный засеял снег. На рабочего у станка весть набросилась. Пулей в уме. И как будто слезы стакан опрокинули на инструмент. И мужичонко, видавший виды, смерти в глаз смотревший не раз, отвернулся от баб, но выдала кулаком растертая грязь. Были люди – кремень, и эти прикусились, губу уродуя. Стариками рассерьезничались дети, и, как дети, плакали седобородые. Ветер всей земле бессонницею выл, и никак восставшей не додумать до конца. что вот гроб в морозной комнатеночке Москвы революции и сына и отца. Конец, конец, конец. Кого уверять! Стекло — и видите под… Это его несут с Павелецкого по городу, взятому им у господ. Улица, будто рана сквозная — так болит и стонет так. Здесь каждый камень Ленина знает по топоту первых октябрьских атак. Здесь всё, что каждое знамя вышило, задумано им и велено им. Здесь каждая башня Ленина слышала, за ним пошла бы в огонь и в дым. Здесь Ленина знает каждый рабочий, сердца ему ветками елок стели. Он в битву вел, победу пророчил, и вот пролетарий — всего властелин. Здесь каждый крестьянин Ленина имя в сердце вписал любовней, чем в святцы. Он земли велел назвать своими, что дедам в гробах, засеченным, снятся. И коммунары с-под площади Красной, казалось, шепчут: – Любимый и милый! Живи, и не надо судьбы прекрасней — сто раз сразимся и ляжем в могилы! — Сейчас прозвучали б слова чудотворца, чтоб нам умереть и его разбудят, — плотина улиц враспашку растворится, и с песней на смерть ринутся люди. Но нету чудес, и мечтать о них нечего. Есть Ленин, гроб и согнутые плечи. Он был человек до конца человечьего — неси и казнись тоской человечьей. Вовек такого бесценного груза еще не несли океаны наши, как гроб этот красный, к Дому Союзов плывущий на спинах рыданий и маршей. Еще в караул вставала в почетный суровая гвардия ленинской выправки, а люди уже прожидают, впечатаны во всю длину и Тверской и Димитровки. В семнадцатом было — в очередь дочери за хлебом не вышлешь — завтра съем! Но в эту холодную, страшную очередь с детьми и с больными встали все. Деревни строились с городом рядом. То мужеством горе, то детскими вызвенит. Земля труда проходила парадом — живым итогом ленинской жизни. Желтое солнеце, косое и лаковое. взойдет, лучами к подножью кидается. Как будто забитые, надежду оплакивая, склоняясь в горе, проходят китайцы. Вплывали ночи на спинах дней, часы меняя, путая даты. Как будто не ночь и не звезды на ней, а плачут над Лениным негры из Штатов. Мороз небывалый жарил подошвы. А люди днюют давкою тесной. Даже от холода бить в ладоши никто не решается — нельзя, неуместно. Мороз хватает и тащит, как будто пытает, насколько в любви закаленные. Врывается в толпы. В давку запутан, вступает вместе с толпой за колонны. Ступени растут, разрастаются в риф. Но вот затихает дыханье и пенье, и страшно ступить — под ногою обрыв — бездонный обрыв в четыре ступени. Обрыв от рабства в сто поколений, где знают лишь золота звонкий резон. Обрыв и край — это гроб и Ленин, а дальше — коммуна во весь горизонт. Что увидишь?! Только лоб его лишь, и Надежда Константиновна в тумане за… Может быть, в глаза без слез увидеть можно больше. Не в такие я смотрел глаза. Знамен плывущих склоняется шелк последней почестью отданной: “Прощай же, товарищ ты честно прошел свой доблестный путь, благородный”. Страх. Закрой глаза и не гляди — как будто идешь по проволоке провода. Как будто минуту один на один остался с огромной единственной правдой. Я счастлив. Звенящего марша вода относит тело мое невесомое. Я знаю — отныне и навсегда во мне минута эта вот самая. Я счастлив, что я этой силы частица, что общие даже слезы из глаз. Сильнее и чище нельзя причаститься великому чувству по имени — класс! Знамённые снова склоняются крылья, чтоб завтра опять подняться в бои — “Мы сами, родимый, закрыли орлиные очи твои”. Только б не упасть, к плечу плечо, флаги вычернив и веками алея, на последнее прощание с Ильичем шли и медлили у Мавзолея. Выполняют церемониал. Говорили речи. Говорят – и ладно. Горе вот, что срок минуты мал — разве весь охватишь ненаглядный! Пройдут и наверх смотрят с опаской, на черный, посыпанный снегом кружок. Как бешено скачут стрелки на Спасской. В минуту — к последней четверке прыжок. Замрите минуту от этой вести! Остановись, движенье и жизнь! Поднявшие молот, стыньте на месте. Земля, замри, ложись и лежи! Безмолвие. Путь величайший окончен. Стреляли из пушки, а может, из тыщи. И эта пальба казалась не громче, чем мелочь, в кармане бренчащая — в нищем. До боли раскрыл убогое зрение, почти заморожен, стою не дыша. Встает предо мной у знамен в озарении темный земной неподвижный шар. Над миром гроб, неподвижен и нем. У гроба — мы, людей представители, чтоб бурей восстаний, дел и поэм размножить то, что сегодня видели. Но вот издалёка, оттуда, из алого в мороз, в караул умолкнувший наш, чей-то голос — как будто Муралова — «Шагом марш». Этого приказа и не нужно даже — реже, ровнее, тверже дыша, с трудом отрывая тело-тяжесть, с площади вниз вбиваем шаг. Каждое знамя твердыми руками вновь над головою взвито ввысь. Топота потоп, сила кругами, ширясь, расходится миру в мысль. Общая мысль воедино созвеньена рабочих, крестьян и солдат-рубак: – Трудно будет республике без Ленина. Надо заменить его — кем? И как? Довольно валяться на перине клоповой! Товарищ секретарь! На тебе — вот — просим приписать к ячейке еркаповой сразу, коллективно, весь завод… — Смотрят буржуи, глазки раскоряча, дрожат от топота крепких ног. Четыреста тысяч от станка горячих — Ленину первый партийный венок. – Товарищ секретарь, бери ручку… Говорят – заменим… Надо, мол… Я уже стар — берите внучика, не отстает — подай комсомол. — Подшефный флот, подымай якоря, в море пора подводным кротам. “По морям, по морям, нынче здесь, завтра там”. Выше, солнце! Будешь свидетель — скорей разглаживай траур у рта. В ногу взрослым вступают дети — тра-та-та-та-та та-та-та-та. “Раз, два, три! Пионеры мы. Мы фашистов не боимся, пойдем на штыки”. Напрасно кулак Европы задран. Кроем их грохотом. Назад! Не сметь! Стала величайшим коммунистом-организатором даже сама Ильичева смерть. Уже над трубами чудовищной рощи, руки миллионов сложив в древко, красным знаменем Красная площадь вверх вздымается страшным рывком. С этого знамени, с каждой складки снова живой взывает Ленин: – Пролетарии, стройтесь к последней схватке! Рабы, разгибайте спины и колени! Армия пролетариев, встань стройна! Да здравствует революция, радостная и скорая! Это — единственная великая война из всех, какие знала история. 1924 ЛЕТАЮЩИЙ ПРОЛЕТАРИЙ ПРЕДИСЛОВИЕ В «Правде» пишется правда. В «Известиях» — известия. Факты. Хоть возьми да положи на стол. А поэта интересует и то, что будет через двести лет или — через сто. I ВОЙНА, КОТОРАЯ БУДЕТ СЕЙЧАС Когда перелистываем газетный лист мы, перебираем новости заграницы болотной, натыкаемся — выдумали ученые империалистовы: то газ, то луч, то самолет беспилотный. Что им, куриная судьба горька? Человечеству помогают, лучи скрестя? Нет — с поднебесья новый аркан готовят на шеи рабочих и крестьян. Десятилетие страницы всех газетин смерть начиняла — увечья, горе… Но вздором покажутся бойни эти в ужасе грядущих фантасмагорий. … 2125 год. Небо горсти сложило (звезды клянчит). Был вечер, выражаясь просто. На небе, как всегда, появился аэропланчик. Обычный — самопишущий — «Аэророста». Москва. Москвичи повылезли на крыши сорокаэтажных домов-коммун. – Посмотрим, что ли… Про что пропишет. Кто? Кого? Когда? Кому? — Тревога. Летчик открыл горящий газ, вывел на небе раму. Вывел крупными буквами: ПРИКАЗ. МОБИЛИЗАЦИЯ. А потом — телеграмму: Рапорт. Наблюдатели. Берег восточный. Доносим: “Точно — без пяти восемь, несмотря на время раннее, враг маяки потушил крайние”. Ракета. Осветились в темноте приготовления — лихорадочный темп. Крыло к крылу, в крылья крылья, первая, вторая, сотая эскадрилья. Еще ракету! Вспыхнула. Видели? Из ангаров выводятся истребители. “Зашифровали. Передали стам сторожевым советским постам. Порядок образцовый. Летим наперерез, в прикрытии газовых завес”. За рапортом — воззвание: “Товарищи, ясно! Угроза — Европе и Азии красной. Америка — разбитой буржуазии оплот — на нас подымает воздушный флот. Не врыть в нору рабочий класс. Рука – на руль! Глаз – на газ!” Казалось, газ, смертоносный и душненький, уже обволакивает миллионы голов. Заторопились. Хватали наушники. Бросали в радио: “Алло! Алло!!” Мотор умолк, тревогу отгаркав. Потух вверху фосфорический свет. А люди выводили двухместки из ангариков, летели — с женой — в районный совет. Долетевшим до половины встречались — побывавшие в штабе. Туда! Туда!! Где бомбы да мины сложил арсенальщик в страшный штабель. Радиомитинг. – Товарищи! На митинг! — радио кликал. Массы морем вздымало бурно. А с Красной площади взлетала восьмикрылка — походная коминтерновская трибуна. Не забудется вовек картина эта. В масках, в противогазном платье земля разлеглась фантастическим макетом. А вверху — коминтерновский председатель: – Товарищи! Сегодня Америка Союзу трудящихся навязывает войны! — От Шанхая до ирландского берега — фразы сразу по радиоволнам. Авиамобилизация. Сегодня забыли сон и дрему. Солнце искусственное в миллиард свечей включили, и от аэродрома к аэродрому сновали машины бессонных москвичей. Легкие разведчики, дредноуты из алюминия… И в газодежде, мускулами узловат, рабочий крепил подвески минные; бомбами — летучками набивал кузова. Штабные у машин разбились на группки. Небо кроили; место свое отмечали. Делали зарубки на звездах — территории грядущих боев. Летчик. Рядом – ребятишки (с братом) шлем помогали надеть ему. И он объяснял пионерам и октябрятам, из-за чего тревога и что – к чему: – Из Европы выбили… из Азии… Ан, они – туда навострили лыжи, — в Америку, значит. В подводках. За океан. А там — свои. Буржуи. Кулиджи. Мы тут забыли и имя их. Заводы строим. Возносим трубы. А они не дремлют. У них — химия. Воняют газом. Точат зубы. Ну, и решили — дошло до точки. Бомбы взяли. С дом – в объем. Камня на камне, листочка на листочке не оставят. Побьют… Если мы не побьем. — Вперед. Одна машина выскользнула плавно. Снизилась, смотрит… Чего бы надо еще? Потом рванулась — обрадовалась словно — сигнализировала: “Главнокомандующий. Приказываю: Пора! Вперед!! И до Марса винт отмашет!” Отземлились, подняли рупора. И воздух гремит в давнишнем марше. Марш. Буржуи лезут в яри на самый небий свод. Товарищ пролетарий, садись на самолет! Катись назад, заводчики, по облакам свистя. Мы – летчики республики рабочих и крестьян. Где не проехать коннице, где не пройти ногам — там только летчик гонится за птицами врага. Вперед! Сквозь тучи-кочки! Летим, крылом блестя. Мы – летчики республики рабочих и крестьян! Себя с врагом померьте, дорогу кровью рдя; до самой небьей тверди коммуну утвердя. Наш флаг меж звезд полощется, рабочью власть растя. Мы – летчики, мы – летчицы рабочих и крестьян! * * * Начало. Сначала разведчики размахнулись полукругом. За разведчиками — истребителей дуга, А за ними газоносцы выстроились в угол. Тучи от винтов размахиваются наугад. А за ними, почти закрывая многоокий, помноженный фонарями небесный свод, летели огромней, чем корабельные доки, ангары — сразу на аэропланов пятьсот. Когда повороты были резки, — на тысячи ладов и ладков ревели сонмы окружающих мастерских свистоголосием сирен и гудков. За ними вслед пошли обозы, маскированные каким-то цветом седым. Тихо… Тебе – не телегой об земь!.. Арсеналы, склады медикаментов, еды… Под ними земля выгибалась миской. Ждали на каждой бетонной поляне. Ленинская эскадрилья взлетела из-под Минска… Присоединились крылатые смоляне… Выше, выше ввинчивались летчики. Совсем высоко… И – еще выше. Марш отшумел. Машины — точки. Внизу – пощурились и бросили крыши. Проверили. Есть — кислород и вода. Еду машина в минуту подавала. И влезли, осмотрев провода и привода, в броню газонепроницаемых подвалов. На оборону! Заводы гудят. А краны мины таскают. Под землю от вражьего газа уйдя, бежала жизнь заводская. Поход. Летели. Птицы в изумленьи глядели. Летели… Винт, звезда блестит в темноте ли? Летели… Ввысь до того, что – иней на теле. Летели… Сами себя ж догоняя еле, летели. С часами скорость творит чудеса: шло в сутки двое сполна; два солнца — в 24 часа; и дважды всходила луна. Когда ж догоняли вращенье земли — сто мест перемахивал глаз. А циферблат показывал им один неподвижный час. Взвивались, прорезавши воздух весь. В удушьи разинув рот, с трудом рукой, потерявшей вес, выструивали кислород. Врезались разведчики в бурю и в гром и, бросив громовую одурь, на гладь океана кидались ядром и плыли, распенивши воду. Плавучей миной взорван один. И тотчас все остальные заторопились в воду уйти, сомкнувши брони стальные. Всплывали, опасное место пройдя, стряхнувши с пропеллеров капли; и вновь в небосвод, пылающ и рдян, машин многоточие вкрапили. Летели… Минуты… сутки… недели… Летели. Сквозь россыпи солнца, сквозь луновы мели летели. Нападение. Начальник спокойно передвигает кожаный на два валика намотанный план. Все спокойно. И вдруг — как подкошенный, камнем — аэроплан. Ничего. И только лучище вытягивается разящей ручищей. Вставали, как в пустыне миражи, сто тысяч машин эскадрильи вражьей. Нацелив луч, истребленье готовящий, сторон с десяти – никак не менее — свистели, летели, мчались чудовища — из света, из стали, из алюминия. Качнула машины ветра река. Налево кренятся по склону. На правом крыле встает три “К”, три черных “К” — Ку-клукс-клана. А ветер с другого бока налез, направо качнул огульно — и чернью взметнулась на левом крыле фашистская загогулина. Секунда. Рассмерчились бешено. И нет. Исчезли, в газ занавешены. На каждом аэро, с каждого бока, как будто искра — в газовый бак, два слова взрывало сердца: “Тревога! Враг!” Аэробитва. Не различить горизонта слитого. Небо, воздух, вода — воедино! И в этой синеве — последняя битва. Красных, белых – последний поединок. Невероятная битва! Ни одного громыханийка!! Ни ядер, ни пуль не вижу мимо я — только винтов взбешенная механика, только одни лучи да химия. Гнались, увлекались ловом, и вдруг — поворачивали назад. Свисали руки, а на лице лиловом — вылезшие остекленелые глаза. Эскадрильи, атакующие, тучи рыли. Прожектор глаз открывает круглый — и нету никаких эскадрилий. Лишь падают вниз обломки и угли. Иногда, невидимые, башня с башнею сходились, и тогда громыхало одно это. По старинке дрались врукопашную два в абордаже воздушные дредноута. Один разбит, и сразу — идиллия: беззащитных, как щенят, в ангары поломанные дредноуты вводили, здесь же в воздухе клепая и чиня. Четырежды ночью, от звезд рябой, сменились дней глади, но все растет, расширяется бой, звереет со дня на день. В бою умирали пятые сутки. Враг отошел на миг. А после тысяча ясно видимых и жутких машин пошла напрямик. В атаку! В лучи!! — Не свернули лета. В газ!!! — И газ не мутит. Неуязвимые, прут без пилотов. Все метут на пути. * * * Гнут. Командав нахмурился. Кажется – крышка! Бросится наш, винтами взмашет — и падает мухой, сложивши крылышки. Нашим – плохо. Отходят наши. Работа — чистая. Сброшена тонна. Ни увечий, ни боли, ни раны… И город сметен без всякого стона тонной удушливой газовой дряни. Десятки столиц невидимый выел никого, ничего не щадящий газ. К самой к Москве машины передовые прут, как на парад, как на показ… Уже надеющихся звали вралями. Но летчики, долг выполняя свой, аэропланными кольцами- спиралями сгрудились по-над самой Москвой. Расплывшись во все небесное лоно, во весь непреклонный машинный дух, враг летел, наступал неуклонно. Уже — в четырех километрах, в двух… Вспыхивали в черных рамках известия неизбежной ясности. Радио громко трубило: – Революция в опасности! — Скрежещущие звуки корежили и спокойное лицо, — это завинчивала люки Москва подвальных жильцов. Сверху видно: мура — так толпятся; а те — в дирижаблях да – на Урал. Прихватывают жен и детей. Растут, размножаются в небесном ситце надвигающиеся машины-горошины. Сейчас закидают! Сейчас разразится! Сейчас газобомбы обрушатся брошенные. Ну что ж, приготовимся к смерти душной. Нам ли клониться, пощаду моля? Напрягшись всей силищей воздушной, примолкла Советская Земля. Победа. И вдруг… — не верится! — будто кто-то машины вражьи дернул разом. На удивленье полувылезшим нашим пилотам, те скривились и грохнулись наземь. Не смея радоваться — не подвох ли? снизились, может, землею шествуют? — моторы затараторили, заохали, ринулись к месту происшествия. Снизились, к земле приникли… В яме, упавшими развороченной, — обломки алюминия, никеля… Без подвохов. Так. Точно. Летчики вылезли. Лбы-складки. Тысяча вопросов. Ответ — нем. И лишь под утро радио-разгадка: – Нью-Йорк. Всем! Всем! Всем! Радио. Рабочих, крестьян и летные кадры приветствуют летчики первой эскадры. Пусть разиллюминуют Москву в миллион свечей. С этой минуты навек минуют войны. Мы — эскадра москвичей — прорвались. Нас не видели. Под водой — до Америки рейс. Взлетели. Ночью громкоговорители поставили. И забасили на Нью-Йорк, на весь. “Рабочие! Товарищи и братья! Скоро ль наций дурман развеется?! За какие серебреники, по какой плате вы предаете нас, европейцев? Сегодня натравливают: – Идите! Европу окутайте в газовый мор! — А завтра возвратится победитель, чтоб здесь на вас навьючить ярмо. Что вам жизнь буржуями дарена? Жмут из вас то кровь, то пот. Спаяйтесь с нами в одну солидарность. В одну коммуну — без рабов, без господ!” Полицейские — за лисой лиса — на аэросипедах… Прожектора полоса… Напрасно! — Качаясь мерно, громкоговорители раздували голоса лучших ораторов Коминтерна. Ничего! Ни связать, ни забрать его — радио. Видим, у них — сумятица. Вышли рабочие, полиция пятится. А город будто огни зажег — разгорается за флагом флажок. Для нас приготовленные мины миллиардерам кладут под домины. Знаменами себя осеня, атаковывают арсенал. Совсем как в Москве столетья назад Октябрьская разрасталась гроза. Берут, на версты гром разбасив, ломают замков хитроумный массив. Радиофорт… Охраняющий — скинут. Атаковали. Взят вполовину. В другую! Схватка, с час горяча. Ухватывают какой-то рычаг. Рванули… еще крутнули… Мгновение, — и то чересчур — мгновения менее, — как с тыщи струнищ оборванный вой! И тыща чудовищ легла под Москвой. Радость. В «ура» содрогающимся ртам еще хотелось орать и орать досыта, — а уже во все небеса телеграммищу вычерчивала радиороста: “Мир! Народы кончили драться. Да здравствует минута эта! Великая Американская федерация присоединяется к Союзу советов!” Сомнений — ни в ком. Подпись: «Американский ревком». Возвращение. Утром с запада появились точки. Неслись, себя и марш растя: “Мы – летчики республики рабочих и крестьян. Недаром пролетали — очищен небий свод. Крестьянин! Пролетарий! Снижайте самолет! Скатились вниз заводчики, по облакам свистя. Мы летчики — республики рабочих и крестьян! Не вступит вражья конница, ни птица, ни нога. Наш летчик всюду гонится за силами врага. Наш флаг меж звезд полощется, рабочью власть растя. Мы – летчицы, мы – летчики рабочих и крестьян”.