– Ну, и конечно, «граждане приступили к очищению»… по рецепту дяди Макса? – с грустной иронией спросила Люси.
– Да! Четырнадцатого марта геберисты были арестованы, третьего дня[10] их казнили… Но что же делать? Если бы Робеспьер верил, что Францию может вывести на правильный путь не он, а Гебер или Дантон, он добровольно отстранился бы и уступил бы место кому-нибудь из них. Но раз Максимилиан сознает, что спасти отечество может только он один, было бы бесчестно с его стороны не принимать мер к защите своей власти!
– Все это, может быть, и так, но… Тереза, да неужели тебя саму не пугает этот кровавый поток, который все шире и шире заливает Францию? Ты говоришь, что эта кровь нужна для спасения родины… Но что такое «родина», «Франция»? Неужели это – только кусок земли, только понятие? Ну, а мы с тобою, сам Робеспьер, его друзья – входим ли мы все в состав Франции? Ведь да? Так не страшно ли думать, что ради нашего спокойствия и счастья нужно убить стольких людей? Нет, Тереза, печальны те спокойствие и счастье, которые зиждутся на крови… Знаешь, по временам мне невыносимо думать, что дядя Макс, мой милый, добрый, любимый дядя Макс, и Максимилиан Робеспьер, ненасытный, кровожадный диктатор – одно и то же лицо! Но ты все равно не поймешь меня… Так не будем же говорить об этом. Скажи мне лучше, как обстоят твои личные дела с дядей?
На лице Терезы отразилось страдание. Она провела рукой по лбу и волосам и глухо ответила:
– Как же они могут обстоять? Все так же, Люси, все так же… Тогда – ты помнишь? – луч света мелькнул мне, и Максимилиан сказал, что попробует, быть может, личное счастье не помешает ему, как гражданину и патриоту… Но это была лишь краткая минута слабости. Его сердце опять замкнулось в суровую броню долга, и нет в этом сердце места для несчастной Терезы. Сколько раз я валялась у его ног и страстно молила: «Возьми меня! Пусть я буду твоей собакой, бегущей на свист хозяина и робко прячущейся в угол, когда хозяину не до нее! Пусть я буду только ковриком для твоих ног! Попри, растопчи меня, только возьми! На что мне жизнь, честь, стыд, раз вне тебя нет для меня существования? Максимилиан, я не могу долее жить так! Или возьми, или убей меня!»
– А он?
– А он?.. Он погладит меня по голове, да и скажет: «Потом, Тереза, потом: сейчас не время думать о себе… Скоро мне удастся упорядочить дела страны, тогда мы обвенчаемся, и ты станешь моей милой женушкой!» Напрасно я говорю ему, что не гонюсь за формой, что хочу теперь же вполне слиться с ним, чтобы быть для него опорой, отдыхом, теплом, он каждый раз уклоняется от решительного ответа, говоря: «Хорошо, хорошо, Терезочка, мы еще поговорим с тобою об этом, а теперь ты… того… уйди, потому что у меня спешная работа». А ведь он любит меня, Люси, я знаю это! Он весь преображается, когда видит меня, и только наедине со мною он – обычно твердый, суровый, непреклонный – порой превращается в слабого, усталого человека! Да, ты счастливица, Люси! Твой Ремюза все бросил, как только ты заболела, он…
Тереза вдруг прервала свою речь тихим возгласом испуга: над забором показалась чья-то голова.
Это был Сипьон Ладмираль. Прежде у него было бледное, тонкое лицо с наивными, немного грустными голубыми глазами, но теперь его лицо обращало на себя внимание типичной для пьяниц одутловатостью, а растрепанные волосы и налившиеся кровью глаза придавали ему зверский, разбойничий вид. Видно было, что юноша сильно пьян. И все же налившиеся кровью глаза были с выражением бесконечной любви устремлены на Терезу. Но, увидев, что он замечен, Ладмираль резко расхохотался и исчез за забором.
– Несчастный! – сочувственно сказала Люси.
– Несчастный? – с негодованием воскликнула Тереза. – Негодяй, а не несчастный! Пьянствует, развратничает, добился того, что его со службы выгнали, а его бедная мать сидит без хлеба!
– Но ведь это он из любви…
– Из любви? Хороша любовь, нечего сказать! Уж не хочет ли он пленить меня таким приятным видом и поведением?
– Как ты безжалостна, Тереза!.. Разве не жаловалась ты сама только что на холодность дяди Макса?
– Да как ты можешь даже сравнивать то и это? Мы с Максимилианом любим друг друга, и я жаловалась на его холодность, на то, что узко понимаемое чувство долга заставляет его, а вместе с ним и меня, страдать, отказываясь от высшего блага на земле – полного единения с любящим человеком. Но разве, страдая от холодности Максимилиана, я перестала быть человеком, как этот пьянчужка? А потом нас с Ладмиралем никогда ничего не связывало. Ведь любил же он прежде Сесиль Рено и Сесиль платила ему такой же нежностью! Что же заставило его бросить ее? Ведь несчастная девушка выплакала все глаза… По правде сказать, не особенно-то я ее долюбливаю – у меня при виде нее всегда рождается какое-то непонятное чувство смутной тревоги. Но что правда, то правда, и Сипьон очень скверно поступил с нею. Она жизнь готова была бы отдать, лишь бы он ласково взглянул на нее, а он… Ну да! Когда ему приходится уж очень плохо, тогда он идет к Сесили и ищет у нее сочувствия… негодяй!
– Ах, как странно, как непонятно устроена жизнь! – сказала Люси вздыхая. – Целая сложная цепь… Сесиль Рено тоскует по Ладмиралю, Ладмираль – по тебе, ты – по дяде Максу… А как просто могла бы разорваться эта цепь, если бы только Ладмираль излечился от своей губительной страсти к тебе и вернулся к Сесили, которая дала бы ему полное счастье!.. Но – нет – непонятны пути Того, Кто правит миром. Однако ты напомнила мне о старухе Ладмираль! Надо навестить бедную и снести ей чего-нибудь! – и с этими словами, сложив работу, Люси пошла в дом.
III
Блудный сын
Положив в корзину хлеба, холодного мяса, бутылку вина и баночку какой-то очень целебной мази от ревматизма, Люси направилась к дому, где доживала в болезнях, бедности и горе старуха Ладмираль.
Люси шла хоть и медленно, но довольно легко, и только некоторая связанность и неуверенность движений еще свидетельствовали о перенесенной девушкой болезни, от которой она избавилась почти чудом.
Стояли чудные дни, полные весенней неги. На улицах было пыльно, грязно, дурно пахло, но вдруг, неведомо откуда, набегал ветерок, напоенный ароматом творчества природы, пронизанный запахом трав, листьев и почек. И тогда к сердцу подступала мягкая, ласкающая, разнеживающая волна, и хотелось плакать неведомо почему, хотелось неведомо чему смеяться.
Люси шла, глубоко задумавшись о себе, Терезе, Ладмирале. Как мало нужно людям для счастья, и все же как редко счастье у людей! А если и приходит оно, то какой дорогой ценой, какой цепью мук и страданий достается оно! Вот, например, она сама, Люси. Она счастлива теперь. А какой ценой куплено это счастье? Как только не поседела она за те страшные дни, когда счастье было так близко, а совесть не позволяла протянуть к нему руку! Теперь все это миновало… слава Богу! Да оно и лучше. К чему портить себе жизнь излишней мнительностью, к чему?..
– Привет счастливой невесте!
Люси вздрогнула от неожиданности, подняла глаза и увидела лисью мордочку Фушэ, высунувшегося из окна второго этажа дома, мимо которого она проходила, и кинувшего ей это приветствие.
Люси никогда не могла видеть Фушэ без чувства почти суеверного страха. В первый же раз, увидев его, она невольно вспомнила маленькую старинную церковь в Аррасе, где в притворе были изображены семь смертных грехов и адские муки. Дьявол, заманивавший грешников в свои сети, был удивительно похож лицом на Фушэ, и девушка никак не могла отделаться от признаваемой ей же самой за совершенно вздорную мысли, что в этом человеке действительно заключена часть темной, демонической силы. Поэтому-то ее всегда охватывало тягостное чувство при встречах с Фушэ, а теперь его приветствие, кинутое ей как раз в самый разгар нежных дум о счастье, показалось ей зловещим предзнаменованием грядущей беды. Девушку охватил такой ужас, что, не отвечая на приветствие, она съежилась и припустилась, как только могла, дальше, слыша, как вдогонку ей несется язвительный смех. Но до домика, где жила старуха Ладмираль, было недалеко. Слава Богу, вот и дворик… Наконец-то!.. Люси облегченно вздохнула.