Следователь требует от Эфрона подтверждения сказанному. Тот отвечает:
— Повторяю, я ничего рассказывать не могу.
— Когда же вам верить? — спрашивает следователь, имея в виду, что Эфрон уже как бы признался в сотрудничестве с разведками.
— Пусть меня изобличают мои друзья, — записан ответ Эфрона. — Сам я ничего сказать не могу.
И тут Литауэр повторяет почти то же самое, что несколькими часами ранее сказал своему другу Клепинин.
— Я хочу дать настойчивый совет Сергею Яковлевичу, — говорит она, — рассказывать всю правду, не скрывая ничего ни о себе, ни о других. Я говорю это как товарищ и друг.
Очная ставка прервана в середине ночи. И почти с нулевым для следствия результатом. Но Эфрону она, несомненно, многое прояснила. Он воочию убедился, что его друзья приняли как неизбежность версию, состряпанную следствием. И эта версия была ему теперь внятно изложена.
Но убедилось и следствие: оговаривать себя и других Эфрон по-прежнему не собирался. А очные ставки с ним могли только поколебать сподвижников, демонстрируя стойкость человека, который был для них авторитетом.
И в дальнейшем к очным ставкам с Эфроном следствие уже не прибегает.
6
Клепинин вел себя на допросах иначе, чем Эфрон. На первый взгляд может показаться (так и показалось впервые читавшей протоколы дочери Клепининых Софье Николаевне, слишком потрясенной, чтобы их анализировать), что Николай Андреевич просто не выдержал испытаний, сломался. Но нет, это больше похоже на другое: на продуманную и лишенную прекраснодушных иллюзий линию поведения, в основе которой лежала трезвая оценка безнадежной ситуации, в которой они все оказались.
В отличие от Эфрона, Ариадны и Эмилии, Николая Андреевича вызвали на первый допрос не сразу, в день ареста, а только через неделю — 15 ноября. За это время он, видимо, имел возможность понаблюдать и послушать сокамерников, прийти в себя, подумать. И у него не оставалось уже надежд, какие, как кажется, сохранял поначалу Эфрон: что если он будет рассказывать правду, его услышат.
После возвращения на родину Клепинин возобновил свое сотрудничество с НКВД с начала 1939 года (и только после этого получил работу в ВОКСе!). Он завязал кое-какие связи и успел уже наглядеться на то, что делалось в отечественном Учреждении.
И с каким же наслаждением, при каждом удобном случае, он топил теперь на допросах своих коллег! Правда, он топит тех, о ком он достоверно знает, что они арестованы и навредить ему уже не могут.
Он говорил, например, о Шпигельгласе, в кабинете которого весной тридцать девятого он вел такие странные переговоры, что тот нарочно провалил лозаннскую «акцию», давая глупейшие инструкции участникам и не предусмотрев элементарных мер конспирации (а подробности убийства Рейсса Клепинин и Эфрон теперь-то уже хорошо знают из уст приезжавших в Болшево Кондратьева и Смиренского). С удовольствием, которое легко угадывается, подследственный рассказывал и о поведении сотрудников НКВД, наезжавших в тридцатые годы во Францию в служебные командировки: как транжирили они там, вдали от начальственных глаз, казенные средства, поселяясь в самых дорогих отелях, посещая самые фешенебельные парижские рестораны и разъезжая на такси по делам вовсе не служебным…
Он явно ни на грош не верил своим следователям. Но и переиграть их не пытался. Он вел себя так, словно, ни на какое спасение уже не надеясь, старался лишь уберечь от лишних мучений себя и своих товарищей.
(Он их, разумеется, не избежал. Кто-то из сокамерников Клепининой сообщил позднее ее сыну, что она слышала во время допроса из-за стены стоны ее истязаемого мужа.)
На очных ставках Николай Андреевич уговорит сначала Эмилию, а потом и долго сопротивлявшуюся Нину Николаевну принять его линию поведения. Он говорил им то же, что и Эфрону: есть ситуации, когда сопротивление бесполезно. Никто все равно не верит нашему отрицанию. Рано или поздно все равно придется «признаваться»…
Нина Николаевна Клепинина
Он почти что проинструктировал их на очных ставках — как и о чем следует говорить, чтобы не мучиться, плутая в тенетах полной лжи. Его рецепт был прост: зарубежных сотрудников советской разведки надо всякий раз называть агентами разведок иностранных!
Только и всего.
И все довольны.
Он находил формулировки, пригодные для ушей следователя, так, что в конце концов свои его понимали. И жена, и Эмилия на последующих допросах вели себя именно по этому рецепту. Теперь подробности, которых без конца требовали от них на допросах, могли быть умножены сколько угодно. Особенно когда речь шла о тех, кто остался во Франции…
Но Эфрон оказался неумолим перед доводами Николая Андреевича.
К двум разным источникам восходит слух о том, что Эфрона приводили в кабинет Берии. И будто бы «беседа» их прошла крайне бурно.
Алексей Эйснер слышал, отбывая свой срок в лагере, что Сергей Яковлевич вел себя при этом свидании столь непокорно, что якобы был тут же, в кабинете, застрелен охраной наркома.
Автор другой версии — Ариадна Сергеевна. Она утверждала, что, когда ей вручали в Военной прокуратуре документ о реабилитации отца, прокурор сказал ей: «Ваш отец — мужественный человек. Он осмелился перед самим Берией оспаривать предъявленные ему обвинения. И поплатился за это расстрелом в стенах Лубянки».
Но Эфрон был расстрелян только 16 октября 1941 года. Хотя бы это мы знаем теперь достоверно.
И все же, видимо, нет дыма без огня. В кабинет Берии Эфрона, скорее всего, приводили: упорство арестованного в сочетании с надеждами, которые на него возлагались (об этом чуть ниже), делают вполне реальным такое предположение. И так как нет достоверных свидетельств о том, как могла пройти такая встреча, кажется уместным привести соответствующий эпизод из воспоминаний Евгения Гнедина.
Гнедин возглавлял отдел печати Наркоминдела. Он был арестован почти в то же время, что и Эфрон (в мае тридцать девятого), также прошел через Лефортово — и через еще более страшную Сухановскую тюрьму, а приговоры тому и другому были вынесены с промежутком всего в сутки.
У Гнедина выбивали лживые показания против Литвинова; Эфрона заставляли принять версию шпионажа и связей с троцкистскими террористами для большой группы репатриантов. Можно уверенно утверждать, что если бы Эфрон уступил, это сказалось бы самым скверным образом на судьбах множества вернувшихся из эмиграции: «преступные цели» их приезда в СССР уже не нуждались бы ни в каком обосновании.
Гнедин, однако, выжил и написал мемуары. Перечитывая их, с особенной силой понимаешь искаженность сведений, зафиксированных в протоколах допросов. Тут протоколы существенно дополнены жуткими подробностями. Опухшие от многочасового стояния ноги, яркая ослепляющая лампа, направленная прямо в глаза, оплеухи и зуботычины, унижающая брань, страшные вопли за стеной, которые не может заглушить даже аэродинамическая труба, день и ночь ревущая во дворе Лефортовской тюрьмы…
Воспоминания Евгения Гнедина «Себя не потерять» помогают представить кабинет всесильного «нелюдя», к сердцу которого будет взывать в своем письме Марина Цветаева.
Гнедину пришлось побывать в кабинете Берии трижды. В присутствии наркома, и даже по его особым указаниям, двое подручных (одним из них был начальник следственного отдела Кобулов) принялись избивать арестованного, сначала ударами по голове, потом резиновыми дубинками по пяткам, едва он попробовал повторить перед Берией слова о своей невиновности. Не добившись желаемого, палачи бросили заключенного в холодный карцер с каменным полом. А через некоторое время уже снова тащили его в тот же кабинет. «Когда меня вторично отправили в холодную, я потерял представление о времени, — пишет Гнедин. — Ни непосредственно после окончания серии пыток, ни позднее, спокойно размышляя, я не мог определить, как долго длилась эта первая серия: трое, четверо, пятеро суток? Я помню, что, впервые возвращенный ненадолго в камеру, я удивился, узнав, что миновали сутки. Кажется, был утренний туалет заключенных. Бывший полковник, оглядев меня (а программа еще далеко не была завершена), сказал: “Я бы и половины не выдержал!” Боюсь, что знакомство с моим опытом подорвало его стойкость».