Он до боли напрягал слух, и тогда тщательно запертый дом еще больше напоминал ловушку, западню, в которой тяжело дышит пойманный зверь. Быть может, там, за стенами, кто-то крадется по снегу, неслышно подбираются осторожные лапти, пытливо поглядывают мрачные, устремленные на дом глаза. На дом осадника. В их глазах он не сосед, не просто человек, не Владислав Хожиняк — он только осадник. Только эта черта имеет для них значение и заслоняет все остальные. Он на цыпочках подходил к окну, прикладывал ухо к ставню и прислушивался. Ни звука — они крадутся, как тени, без шороха, без единого слова. Он так и видел сквозь толстые бревна их пригнувшиеся, медленно подкрадывающиеся фигуры. Хожиняк выходил в сени, к дверям, там тоже ничего не было слышно. Но ведь они умеют все делать беззвучно. Кто знает, сколько их там, за стеной из сосновых бревен и ольхового теса?
Иногда Хожиняку казалось, что он сойдет с ума. Он непрерывно чувствовал постороннее присутствие, непрерывно в пустой избе на нем тяготели чьи-то взгляды, хотя ведь в избе никого не было.
Еще хуже чувствовал он себя, когда снаружи начинал бушевать ветер. Тишина ночи нарушалась, вихрь свистел, стонал, завывал в трубе, трещали бревна в стенах, шумели деревья за окнами, с них гулко срывался на землю снег. Ночь звучала голосами. С лихорадочно бьющимся сердцем он вскакивал: снаружи крались чьи-то шаги. Обнаглев, они даже не соблюдают осторожности. Вот слышно, как они перешептываются, как кто-то повышенным голосом отдает приказание, как вдруг прорывается дикий смех и громкий разговор. Они уже тут, вплотную напирают на стены, карабкаются по тростниковой крыше, пытаются ножами откинуть крючки ставней, суют в щели пучки просмоленного хвороста, клочья соломы. Слышатся удары о кремень, искры сыплются на сухой мох. Сейчас красным пламенем расцветет огонь, заструится дым, разразится пожар. А когда, желая убежать, он выскочит из горящей избы, то увидит ощетинившуюся топорами, вилами, кольями стену мужичья.
Огромным усилием воли он старался рассеять видения, и тогда несколько мгновений слышался лишь шум ветра, скрип деревьев, покряхтывание избы под ударами безумных крыльев вьюги. Но эти проблески продолжались недолго. Снова ему слышались шепоты, голоса, скрип шагов, двор наполнялся темными фигурами мужиков. Он сжимал кулаки, бранился, безумствовал и ничего не мог с собой поделать.
Когда несколько дней метели измучили его вконец, он решился на отчаянный шаг. Накинув полушубок и нахлобучив теплую шапку, он вышел из дому. Уже с самого порога он стал проваливаться в сугробы, ветер валил его с ног. Он упорно поднимался, шел дальше, мечтая лишь об одном: увидеть людей. В Ольшинки идти было незачем — в эту пору там уже, наверное, спят. Вот если бы можно было подойти, постучать и дверь открыла бы девушка — близкая, своя, теплая от сна. Тогда бы кошмары рассеялись. Но с Ядвигой все по-иному — женитьба женитьбой, о ней говорилось все определеннее, — но она не была такой девушкой, своей и близкой. Он робел перед ней, невозможно было понять, что она в сущности думает обо всех этих планах. Хожиняк проклинал свою беспомощность — надо было быть настойчивее и обвенчаться еще до наступления этой страшной зимы. Теперь было бы хоть с кем словом перекинуться, вечерами дома было бы много веселее. Но ничего не поделаешь, Ольшинки отпадают, единственное место — это комендатура в Паленчицах. Там-то наверняка не спят, хотя уже поздно.
Ему предстояло пройти десять километров, ночью, в разбушевавшуюся вьюгу. Но дома его ждало безумие, ему не выдержать этого до утра. Кто знает, что он там застанет, вернувшись… Быть может, опять черную груду обуглившихся бревен, дымящееся пепелище. Он заколебался было, но тут же понял, что его присутствие ничему не поможет. Поджечь могут и при нем. А если его не будет, то на пепелище, которое останется от его дома, хоть не обнаружат его костей. Только и разницы.
Он пригнулся и вступил в упорную борьбу с ветром. Вихрь, словно острой бритвой, сек лицо, слепил глаза, швырял в них летучим снегом. Дороги — ни следа. Он брел по сугробам, проваливался в них по пояс, покачивался, как пьяный. Хожиняк знал, что надо держаться берега ручья, но где здесь ручей, а где низменные места? Где засыпанный белым пухом лозняк, а где занесенные ветром кучи снега?
Полушубок невыносимо оттягивал плечи, полы намокли, осадник был весь в поту, и в то же время по телу пробегал озноб от внезапных порывов ветра, секущих льдом наболевшее лицо. На минуту он остановился, не в силах сообразить, где находится. Только наткнувшись на столбики старого мостика, он понял, что идет правильно, и побрел дальше, снова падая в снег и с трудом выкарабкиваясь из него.
Наконец, ветер стих, и на землю опустилась мертвенная тишина. Собственное дыхание отдавалось в ушах, как гудение кузнечного меха, шорох от его барахтанья в снегу — как рывки разъяренного лося в зарослях. Нащупывая в кармане револьвер, он пытался рассмотреть что-нибудь перед собой. Отчетливо белел снег, но над ним плясала и клубилась тьма. Хожиняк шел, как в паутине, инстинктивно жмуря глаза, как жмурит их человек, идущий по густому лесу, где глазам ежеминутно угрожают невидимые ветви.
Было уже около полуночи, когда он, измученный, с опухшим от мороза и ветра лицом, добрался, наконец, до Паленчиц. Зачернели избы. Хожиняк свернул в сторону, к комендатуре. На первый взгляд мрак и тишина царили и здесь. Но, вглядевшись пристальнее, он заметил узкую светящуюся щель в ставнях. Он поднялся на крыльцо и стал отряхивать снег с полушубка и сапог, но не успел еще постучать, как в сенях раздался голос:
— Кого здесь черти носят?
— Это я, Хожиняк, откройте, господин комендант.
Долго скрежетали замки, засовы, звенели цепочки. Наконец, в приоткрытых дверях появилось красное лицо коменданта.
— Вы? Что случилось?
— Ничего, так пришел.
— Ну, тогда топайте в комнаты.
Осадник сразу заметил, что комендант не совсем трезв. Из комнаты пахнуло теплом. За столом, развалившись, сидели двое полицейских в расстегнутых мундирах. Людзик, видимо, спал, он лишь на мгновение открыл глаза и снова опустил веки. На столе валялись куски колбасы, ломти хлеба и блестела бутылка.
— В самый раз пришли, бутылочка еще найдется… Как это вы собрались в такую собачью погоду?
Хожиняк с удовольствием взял налитый до половины стакан. Он почувствовал, как водка приятным теплом разливается по телу. Голова сразу закружилась.
— Ну и зима, черт бы ее побрал… Как это вы не заблудились?.. Дороги и не разглядишь. Замечательный край!
Осадник поставил стакан. Серебристая струйка снова полилась из наклоненного горлышка бутылки.
— Только и остается, что пить. Я было пошел в обход, да что теперь обходить? Волков стеречь, что ли?
— Может, и не одни волки нашлись бы.
— А пожалуй, и нашлись бы… что ж, кое-кто, пожалуй, и вправду подумает, что они засели по избам и ни гу-гу! Но разве им зима мешает? Привыкли… Им один черт, вода или снег. Да только что ночью увидишь в такую собачью погоду? Ты-то ничего не увидишь, а они уж высмотрят, не беспокойтесь… Который-нибудь из-за сугроба такую тебе пулю пошлет, что и не пикнешь. Этим дьяволам ветер не мешает, мороз не мешает, снег не мешает, а человек должен мучиться, бегать за ними! Да еще вдобавок пришлют тебе выговор, что в окрестностях тревожно, что, мол, проявляешь мало энергии. А если ты что сделаешь, тогда, наоборот, — что, мол, не сумел уладить как следует, что излишнее рвение, то, се… Э, черт с ним! Лучше выпьем, господин Хожиняк! Эй, Людзик, не спи, вот я налью тебе, это тебя живо протрезвит!
Сонный полицейский очнулся и ошеломленными глазами обвел комнату. Толстый Вонтор храпел, как у себя в постели.
— Как разоспались ребята! Вот и скажите теперь, что тут делать, с кем разговаривать? Разве это собутыльники? Выпьют — и сейчас же спать. А я уж давно не могу спать по ночам. Чертовская страна… Эх, бывало, в Кракове…
— Так вы из Кракова?
— А как же… В Кракове человек служил, в Кракове… Но у нас все так: сегодня в городе, а завтра и оглянуться не успеешь, как тебя швырнут сюда, волкам и хамам на мясо…