Лодки медленно следовали за первой, на которой стоял гроб из белых сосновых досок, с черным крестом на крышке. Женщины постарше оделись в темное, но на головах у девушек, как всегда, цвели красные, желтые и коричневые платочки, и лодки напоминали пловучие грядки цветов.
— Ох, ох, о-о-ох! — плакали женщины, а весла погружались в воду, как по команде поднимаемые и опускаемые умелыми руками гребцов. Перед тем как сесть в последнюю лодку, Кузьма начертил на песке ровную линию и крест, чтобы траурная процессия не повлекла за собой следующих похорон, чтобы между ней и деревней вырос рубеж и знамение, преграждающее доступ к воде, которая сейчас была дорогой смерти.
У края озера пришлось сильнее работать веслами. Мелкая вода заросла камышом, лодки с трудом протискивались сквозь тростник. Лишь когда вошли в старое русло реки, окружающее хутор Плонских, стало опять полегче. Лодки почувствовали под собой глубину, плавно двинулись по волнам. Сверху, по тропинке между плетнями, сбежала Ядвига и стала торопливо отвязывать челнок. Она переждала, пока ее миновал Кузьма, и лишь тогда оттолкнулась от берега, медленно гребя в самом конце процессии. В одной из первых лодок она заметила темную голову Стефека — он плыл с девушками Кальчуков. Ядвига сжала губы — да, для Стефека все было просто и ясно.
Снова зашуршал тростник, под днищами лодок заскрежетал песок. К реке приходилось плыть через залитые осенней водой луга, по которым летом можно было пройти, не замочив лаптей.
Семен стоял у перевоза и смотрел на плывущих. Он махнул рукой Кузьме. Старик причалил.
— Ну, садись. Поедем вместе.
— Я и думал, зачем мне брать лодку, когда в твоей места хватит.
— Хватит, хватит. Вот и померла Петручиха…
— Да, померла.
— Помнишь, Семен, как она собиралась выходить за Макара?
— Помню, не такие ведь уж давние времена.
— Не давние? Может, и не давние. А мне кажется, что с той поры век прошел.
— Может, и так. Красивая была девушка, ух, красивая… Как сейчас вижу.
— Да, а что с того? Ни за тебя, ни за меня она не хотела.
— Да, только за Макара.
— Вот я и говорю, что с того? Мало она горя хлебнула?
— И с тобой бы хлебнула. И со мной тоже. Какое мое богатство, одна лодка на перевозе.
— А Олеся уж не в мать. Вся в отца вышла.
— А ведь тоже красивая.
— Э, какая там красивая! Вот та была точно, что красивая, Верочка…
— А что же это Юзека не видать?
— Юзек ушел с плотами.
— Стало быть, и не знает…
— Откуда ему знать? Придет, успеет узнать.
— Конечно. Дурные новости узнать всегда успеешь.
Лодки одна за другой причаливали к берегу. Кузьма и Семен подошли, чтобы помочь нести гроб. Его поставили на плечи четыре рослых мужика. Пока шли берегом, нести было легко. Потом ноги стали вязнуть в песке, скользить, пришлось замедлить шаг.
— Тяжело. Кто бы подумал, что она столько весит!
— Да не она! Доски тяжелые, да еще бабы напихали в гроб всякой всячины, сколько влезло.
— Ничего, пусть у нее будет.
— На что ей это там?..
— На что или не на что, а так уж водится. Всегда так делалось, и ей полагается.
Семен не ответил. Он тяжело дышал, тщательно выбирая места, куда ступить, искал кустиков желтой, сухой травы, бессмертника, островков серой полыни, где песок был скреплен корнями растений и не подавался под лаптями.
Наконец, они добрели до кладбища, и похороны пошли своим чередом. Поп гнусаво бубнил, женщины то всхлипывали, то громко, уныло стонали, как чибисы над лугами. Песок с шорохом сыпался на гроб. Все это продолжалось очень долго. Наконец, Олеся подошла и повесила на маленький кое-как сколоченный крест вытканный в красную полоску передник.
В деревню возвращались медленно. Авдотья разоспалась и висела на руках у матери, когда они выходили на берег. Опухшая от слез Олеся ходила от одного соседа к другому и низко кланялась в пояс.
— Соседи дорогие, к нам на поминки пожалуйте, не обессудьте, заходите в избу, матушку мою, Веру Петрукову, что померла и сегодня похоронена, помянуть как водится.
Головка спящей Авдотьи качалась во все стороны, как цветок на хрупком стебле. Соседи с приличествующим случаю смущением благодарили за приглашение.
Из щелей крыши шел дым и седыми клубами стлался по тростниковой стрехе. Олесина свекровь и Мультынючиха, приглашенные на помощь, суетились у печки. В горшке шумно кипела картошка, шипел жир, на котором жарились блины.
Все медленно, торжественно входили в избу, присаживались на лавках, становились у стен. Олеся вытащила из-за печки бутылку самогона, за которым ей пришлось посылать накануне за тридевять земель, у них в деревне никто самогона не гнал — не из чего было.
— Выпейте, соседи дорогие, друзья наши милые, помяните мою матушку, что умерла и сегодня похоронена.
Она налила в жестяную кружку желтоватую жидкость и подала Кузьме как самому старшему. Он выпил, покраснел и закашлялся.
— Кре-епкий!
Кружка пошла по кругу, от старших мужиков к более молодым, пока, наконец, к ней не протянула руку Мультынючиха.
— Эй, Олеся, и бабам оставь что-нибудь, и бабам!
— Конечно, пусть и бабы выпьют немного, — рассмеялся Кузьма.
— Только не слишком!
— Вот уж и слишком! Нам-то жалеете, а сами так и лили в глотку!
— Да и вы не хуже льете! Гляньте, как глотнула! — подшутил кто-то над младшей дочерью Кальчука, хорошенькой Франей. Она засмеялась и с размаху поставила кружку на стол, только звякнуло.
Олеся обносила миской с дымящимися, горячими блинами. В другой миске была поставлена на стол вареная рыба. Она мысленно подсчитывала, сколько денег пришлось занять на поминки. Но ничего не поделаешь. Без поминок нельзя, надо почтить покойницу, обрадовать ее, надо, чтобы она знала, что для нее ничего не жалеют.
— Кушайте, соседи дорогие, кушайте!
— Эх, какая женщина была, какая женщина!.. И вот померла, — причитала в углу уже слегка опьяневшая вдова Паручиха.
Непривычным к выпивке людям самогон быстро ударял в голову, лица раскраснелись, глаза заблестели. Паручиха ежеминутно тянулась к столу и брала то блин, то кусок рыбы. Олеся раз, другой глянула на нее, но сказать что-нибудь было неприлично. Известно, Паручихе дома есть нечего, восемь человек детей, вот вдова и пользуется всяким случаем, чтобы напроситься куда-нибудь. Она и сегодня пришла незваная и громче всех вздыхала и причитала по покойнице, словно стремясь отблагодарить за съеденное и выпитое.
— Кушайте, соседи, кушайте, — потчевала Олеся, подавая миску ухи. Гости черпали деревянными ложками, осторожно несли ко рту, дуя еще издали, так как уха остывала медленно.
— Налила бы мне еще, Олеся, — просил Кузьма, — ведь ты мне почти что дочь.
— Ваша дочь?
— А как же? Я ведь собирался жениться на твоей матери, да что поделаешь, другой понравился… Вот и не вышло…
— А ты старым холостяком остался…
— Не верьте ему, девушки, его ни одна не хотела, потому он косматый, как козел.
Девушки захихикали. В углу Паручиха, уже наевшаяся, пьяная и потная, изливала свои чувства Семену. Мультынючиха прыснула со смеху.
— Глядите-ка, как Паручиху разобрало!
— Известно, старую печь черт топит.
— Не так уж она стара!
— Что ж, Кузьма, может, посватаешь?
— Аккурат будет пара!
— Старая верба да кол из плетня!
Дочери Кальчука сбились в кучку, обнялись и запели:
Во тьме ночной, в тиши глубокой,
Где пробивалася луна,
С прекрасной девицей-блондинкой
Прощался мальчик навсегда.
Они раскачивались вправо и влево, как три цветка на ветру, все три черноглазые, стройные, с короткими прямыми носами и длинными косами с цветными косоплетками.
Не мог он ей налюбоваться,
Не мог от сердца оторвать…
Но времечко пришло расстаться,
Последний раз поцеловать.